4. Глава 4

За окном бушевала гроза, и бывший Призрак Оперы со смесью восхищения и смутной тревоги наблюдал за потоками воды, шумно барабанящими по железному козырьку и спутанными струйками стекавшими по стеклу. Ночная гроза… в своем подземелье он не знал, что такое непогода. Он иногда выходил в город – вечерами или ранним утром, когда вероятность встретить кого–то была невелика. Порой он поднимался на крышу театра, но никакой необходимости мокнуть в ливень или дрожать под снегопадом у него не было, и в ненастье всегданаходилось чем заняться в приятном полумраке своих владений, куда не достигал ни шум улицы, ни ветер, ни дождь. Разыгравшаяся стихия не могла не восхищать, как нечто страстное, яростное, полное сокрушительной силы и энергии, почти как его музыка. Эрик сожалел, что в своей тишине и темноте был лишен этого. Сколько вдохновения мог бы подарить ему такой вот весенний дождь, если б он писал музыку, слыша за окном шум разбивающихся о землю водяных струй, раскаты грома, вздрагивая от вспышек молнии… Теперь все это осталось позади. Теперь красота мира не подарит его душе новую мелодию, потому что отныне душа его закрыта для музыки. Он починил клавесин Шарлиз и даже настроил его, но играть не мог. Прикосновение к клавишам несло боль и воспоминания, которые не хотелось тревожить. Музыка - это была Опера. Это была Кристина. Музыка – это его утраченная партитура, пожранная огнем. Каждая сыгранная нота отдавалась в сердце жалящей болью, которую он не хотел больше выносить, будила в нем человека, которым он не хотел больше оставаться. Призрак Оперы умер. С ним покончено. Все.

Но не только мысли о музыке посещали его, когда очередной раскат взрывал небо ослепляющей вспышкой. Он считал дни. Семь – семь дней уже прошло с тех пор, как он покинул подземное убежище. Что сделал он с тех пор? Начал новую жизнь? Нашел новое пристанище? Решил, как ему быть дальше? Нет, нет и снова нет. Он не сделал ничего. Просто застрял на перепутье, уцепившись за возможность перевести дух и спокойно подумать. Все бы ничего, но прошла неделя, а он так и не создал ни единого плана, не наметил даже первых шагов по устройству своего будущего. Наверное, потому, что будущего у него вовсе нет. Что он знал, кроме оперы? Ничего. Это был единственный известный и понятный ему мир – мир красок, музыки и мишуры. А внешний мир – странный мир, где бесчинствует гроза, где негде укрыться от непогоды и жестокости, где множество чужих ему людей, странных, похожих на муравьев, мелких, незначительных и трудолюбивых, в поте лица добывают себе пропитание, выполняя какую-то ненужную и однообразную работу. Вот как Шарлиз, которая изо дня в день гнет спину над своими поддельными цветами и птичками, пришивает, подкалывает и обрезает, пока у нее не краснеют глаза от усталости, и она не падает без сил, отказываясь даже от еды. Вот как сегодня. Пересчитала свои деньги, вздохнула, закатив глаза, словно осознав, что банкноты тают скорее, чем приближается конец недели, когда хозяин рассчитывается с ней за работу, и просидела над кропотливым шитьем до полуночи. Она, должно быть, не слышала грозы. Свалилась полумертвая – и только ради того, чтобы на рассвете умчаться к молочнику за свежим молоком для ребенка. Разве это жизнь? Под Оперой он всегда был властен над своим временем. Мог писать день и ночь напролет, если находило настроение. Мог проспать полдня, если не хотелось ничего делать. Могвозиться с макетом, если было такое желание, или отложить его, если желания не было, и заняться чем-то другим. Мог просто обложиться книгами и спокойно читать, уверенный, что никто его не потревожит. Ему было хорошо – по правде – он был даже почти счастлив. Для полного счастья ему не хватало лишь одного. Друга. Собеседника. Тепла ласковых рук. Плеча, на которое он мог бы опереться. Глаз, которые бы смотрели на него с хоть крошечной каплей нежности. Просто, чтобы кто-то был рядом. Так мало. И все же невыполнимо…

«Ты не один», – сказала ему Кристина. Смешно, правда. Сказала так, прежде чем покинуть его навсегда, в одиночестве и бесконечной, немыслимой печали, от которой нет спасения. Ты не один… С кем же он?

Шум грозы разбудил и без того беспокойного младенца, и Эрик с раздражением прислушался к очередному приступу крикливого плача. Бессердечное создание, чего он может хотеть в столь поздний час, когда его тетка и накормила и переодела его, что еще ему нужно? На дворе ночь, девушка и без того утомлена до крайности, мог бы проявить милосердие и дать ей отдохнуть. Он усмехнулся, осознав, что его возмущение направлено на младенца, которому от роду неделя. Но возмущайся или не возмущайся, тот продолжал орать, угрожая уже не только разбудить Шарлиз, но и поднять на ноги весь квартал.

Эрик осторожно приоткрыл дверь, замирая от невольного чувства неловкости и тревоги – если Шарлиз проснется, ему не миновать краснеть, объясняя, что ему понадобилось в ее комнате. Еще решит, что чудовище возжелало «радостей плоти»… Отогнать, отогнать проклятые воспоминания. Кристина… Как она могла такое даже подумать? Что он станет силой принуждать ее отдаться ему? Каким извращенным презрением к себе нужно обладать, чтобы наслаждаться телом женщины, которая сопротивляется и рыдает от отвращения? Но все они таковы. Все они полагают, что раз у него лицо чудовища, то ему неведомы человеческие чувства, что он не нуждается в любви и не способен на нее сам, что удовлетворение низменных инстинктов - это и все, чем заняты его мысли. Господи, даже твари бессловесной и то хочется, чтоб ее погладили. А у него все лишь безобразное лицо. Он не виноват! Он таким родился… Что он им всем сделал?

Девушка спала крепко, и скрип двери не потревожил ее. Он поколебался несколько мгновений, раздираемый противоречивыми чувствами, но все же, раз уж решился – взял плачущего ребенка из колыбели. Тихо притворив за собой дверь, он с облегчением перевел дух. Однако задача утихомирить младенца осталась неразрешенной… и он не представлял, как за нее взяться. Что ж, спать все равно как будто не хотелось, так что Эрик мерил шагами комнату в надежде, что однообразное движение усыпит ребенка или хотя бы отвлечет крошечное существо от ему только одному известных страхов. За полчаса непрерывной ходьбы он усыпил одного лишь себя – глаза начали слипаться. Но хныканье не прекратилось… Он устал и жалел уже, что поддался порыву. Только врожденное упорство и поддерживало его, и он ходил из угла в угол, едва передвигая заплетающиеся ноги. Комната была небольшой, и у него в конце концов закружилась голова от мельтешения одних и тех же стен перед глазами. Ребенок не смолкал. Ему безразличны были и покой, и укачивание, и тряска, и он явно собирался провести всю ночь, капризничая по неведомой причине. Эрик начал понемногу выходить из себя. Он присел на край своей постели, почувствовав, что у него уже просто подгибаются колени. Сколько можно? Так и до рассвета недалеко. Чего еще не хватает этому несносному младенцу? Все, довольно, раз так, пусть орет, пока не охрипнет.

– Заткнись, – пробормотал он устало. – Слышишь, заткнись уже?

Увещевания и угрозы не помогли.

– Отправляйся ты в ад, – ругнулся Эрик и, еще раз зло чертыхнувшись, уложил свою надрывающуюся плаксивым писком ношу на подушку, которую пристроил на край кровати. – Ори, на здоровье. Хоть до второго пришествия. А я спать буду.

Младенец воспользовался приглашением и завопил так, будто его ввергли в геенну огненную.

– Черт… Какого дьявола тебе еще надо? – прошипел Эрик. – Заткнешься ты или нет?

Ну не задушишь же ты беззащитного ребенка просто ради тишины. Хотя и хочется.

Пришлось отказаться от намерения поспать хотя бы пару часов и снова взять дитя на руки.

– Замолчи же ты, проклятый, – его шепот вышел почти нежным, несмотря на грубость самих слов. Как будто шумный плач начал стихать, или это ему только показалось? Эрик сонно привалился к стене. Странно как все. Посмеялись бы хозяева Опера Популер, если бы увидели его сейчас. Коварный Призрак, терроризировавший их угрозами и жестокими «случайностями», за которым охотились полсотни полицейских и все работники театра поголовно, который не пощадил жирного Пьянджи, мешавшего его замыслу, который не останавливался ни перед чем, не боялся пролить ни их, ни свою кровь, – и вот это исчадие мрака сидит посреди ночи в бедно обставленной комнатушке чужого дома, пытаясь унять чужого младенца, и страшно хочет спать.

Что ж, если хорошо подумать… он не скучает по оставленной позади ипостаси Призрака Оперы. В этой игре был свой азарт, когда его изворотливость и хитрость сталкивались с их силой и возможностями. Его ум против их многочисленности. Его изощренность против их денег и связей. Он не мог отрицать, что его возбуждала эта игра. Но все же, игра ради самой игры – это всего лишь вялый обмен ударами, не касающийся сердца. Он сражался не ради развлечения, а ради своего призрачного счастья. Счастье Призрака призрачно. Очень смешно. Он сражался, пока ему казалось, что только протяни руку, еще одно маленькое, крошечное усилие, и его желание сбудется. Его счастьем были музыка и Кристина. Одно неотделимо от другого. И первое и второе объединились и предали его, оставили его опустошенным и бесцельно бродить в пустоте. Что ж. Придется начать жизнь заново. Если он, конечно, сможет.

Странно, сейчас, в ту минуту, когда его руки держали теплый беспомощный комочек зародившейся жизни, завернутый в одеяло и едва слышно, будто истратив все силы, хнычущий, ему вдруг показалось, что сможет.

В мире есть еще одно никому не нужное существо, обделенное от рождения.

Почти, как он. Он не один. Не один.

Рука почти против воли поднялась, чтобы прикоснуться к нежной, как лепесток цветка, щеке. Такая гладкая… Может быть, если б нашелся кто–то, кто взял бы его на руки, когда ему была лишь неделя, и пожалел, и рискнул прикоснуться к нему, и утешил в ночи, может быть – все сложилось бы иначе? Может сердце его бы не ожесточилось, и он не напугал бы так сильно единственную девушку, которая была ему дорога?

-

Неделя за неделей – время шло незаметно, и одна неделя обратилась в три, и все это так быстро, так легко, словно всего раз взошло и зашло солнце.

Зима окончательно отступила, и в воздухе веяло чем-то теплым и сладким, свежестью, ароматом влажной земли, освободившейся от гнета снега, перепрелых листьев, весенним ветром. Даже обычно пустынная улица, на которую выходили окна дома Шарлиз, и та оживилась, стало больше прохожих, резвилась праздная ребятня, высовывались из распахнутых окон болтливые кумушки, обмениваясь последними новостями самого разного свойства. Эрик мог наблюдать за ними сквозь оконное стекло так же, как раньше смотрел спектакли, стоя наверху, на мостках. Это зрелище было не столь красочно, и ненамного более разнообразно, и все-таки – ново для него. Календарь возвещал о приближении Пасхи. Шарлиз время от времени принималась ворчать о вздорожании продуктов и посеяла в горшках какую-то зелень, которую тщательно поливала, видимо, в надежде прокормиться укропом в случае, если она окончательно разорится. Эрика даже забавляло ее ворчание и мрачные предсказания, словно он попал в какой-то спектакль, странный и новый, которого он раньше не видел, и который увлекал не сюжетом, но старательно выписанными бытовыми подробностями и выпуклостью характеров, непохожих на те, что играли в его Опере. Карлотта и Пьянджи отлично вписались бы в него, живые, взбалмошные, и такие… неидеальные, такие же жизненные и лишенные благородного изящества, как и нищенски обставленная сцена, на которой давался этот чудной спектакль, где не случалось ничего важнее приготовления супа из фасоли или шитья одежды для ребенка из обрезков шляпных шелков. Он так и жил в доме Шарлиз на правах незваного гостя, ежедневно обещая себе собраться с духом и уехать. Он уже почти продумал план действий – покинуть Париж, и перебраться в провинцию, он почти уже окончательно остановился на Нормандии, а почему – и сам не знал. Она казалась ему пустой и холодной, как его собственное сердце. Эрик бессмысленно смотрел на карту, доверившись одной лишь интуиции, ища уголок, который вдруг ни с того ни с сего позвал бы его к себе, обещая стать мирным пристанищем на долгие–долгие годы. Чем ему заняться? Что ж, неважно. С музыкой покончено, но это не все, что он умеет. Он может многое… только нелегко найти работу, если не можешь показаться людям на глаза. Ну да что-нибудь придумается. Он пытался внушить себе такую надежду.

Шарлиз занималась своими шляпками, он строил туманные планы и присматривал за маленьким Жеаном, втайне гордясь тем, что есть еще существо в мире, которое ничуть его не боится. И не важно было то, что ребенок вовсе еще не способен различать лиц, ни своих, ни чужих. Эрик старался верить, что кроме зрения, столь хрупкому созданию еще должно быть дано чутье, которое бы не позволяло ему доверить свое беззащитное тельце злым рукам. И раз ребенок принимает его, охотно спит у него на коленях, значит, не чувствует в нем чудовище, которого нужно опасаться. Значит, он не чудовище. Не чудовище. Ну пожалуйста.

По крайней мере, все это так, пока не пришел день, когда ребенок сможет сравнить его лицо и лицо своей тети. Исковерканный лик, страшнее которого может быть только черная морда дьявола, и лица других людей, которые позже придут в его жизнь.

Но к тому времени сам он уже будет далеко отсюда. В Нормандии или в любом другом месте, где лицо его снова станет бережно хранимой тайной.

-

– А сами вы не играете, Эрик? – Шарлиз с интересом потрогала прохладную поверхность клавесина, провела пальцами по клавишам, словно лаская. Он отвернулся, сделав вид, что не слышит вопроса. Ему послышался вздох. – Жаль, мне было бы веселее работать, если б вы могли сыграть что-нибудь. Что ж, я поспрашиваю в магазине, может кто-то подскажет, кому бы его теперь сбыть, – он только отодвинулся еще глубже в тень, словно боясь, что мысли его окажутся слишком легко читаемы, и промолчал. Девушка с сожалением опустила крышку и села к столу, достав из коробки начатое рукоделие.

Шарлиз по-прежнему шила – он уже не был уверен, что вообще видел ее когда-то без иглы в руках. Рыжие пряди высоко заколоты шпилькой, на конце которой сидит неудачная кособокая пичуга – одна из первых, что она сделала по его форме, из склеенных половинок, только они вышли кривыми и неодинаковыми, но это только в первый раз, позже она набила руку, и все стало получаться лучше, чем прежде. Несколько непослушных прядей вырвались из-под шпильки и падают ей на лоб. У нее такой непривычный, трогательно-неприбранный и домашний вид. Она тоже нисколько не боялась его. Наверное, невозможно бояться того, кого видишь таким… обыкновенным. Лишенным ореола загадочности. Как бояться того, кого видишь втянутым в круговорот простых, будничных дел, чьи вещи забираешь в стирку и кому перепоручаешь очистку салата для ужина? Эрику казалось, что Шарлиз вообще не особенно замечает его присутствие, ее взгляд скользил так отрешенно, будто сквозь него, что он почти перестал вздрагивать, когда ощущал, что она смотрит в его сторону. Объяснить себе этого он не мог, то ли такова была ее природная манера общения с людьми, то ли она старалась не сосредотачиваться на нем, чтобы верх в ее душе не взял ужас.

– Когда-то, – снова услышал он ее голос, – под нашими окнами росло дерево, и сейчас оно уже вот-вот бы зацвело. Все наши комнатыпропитывало благоухание цветов. Это была самая моя любимая неделя в году, когда цвел наш абрикос. Его срубили, такая жалость. Сначала обрубили верхние ветки, чтобы не гнила в тени крыша, потом и все спилили – оно стало совсем старым. А мне до сих пор жаль, хотя прошли годы.

– Посадите другое, – коротко предложил он.

– Да, наверное… нужно будет так и сделать. Наверное, меня сдерживает мысль, что оно будет многие годы расти, пока не станет таким же большим и красивым, каким было мое дерево. И я боюсь разочарования, когда весной вместо раскидистой кроны я увижу под окнами хрупкий саженец с тремя листочками. А вы, Эрик? Расскажите мне о вашем доме.

Почему ему так стыдно лгать ей?

– В моем доме нет ничего примечательного, боюсь, мне нечего рассказывать.

– Так не бывает, Эрик, свой дом - это всегда свой дом, даже еслине блещет элегантностью и богатством. Все равно он кажется единственным в своем роде и неповторимым.

В его доме сейчас темно и очень тихо… Потухли многочисленные свечи, и наверное там уже поселились летучие мыши, а может быть, даже семейство крыс.

– Жаль, что мне нечем развлечь вас, – он сам смутился того, как едко прозвучал его голос, – но мой дом - это всего только стены и крыша.

Шарлиз удивленно подняла глаза от шитья, глянув на него.

– Простите, – спокойно заметила она, заставив его покраснеть от досады – но сама она не могла этого видеть, его скрывал благословенный полумрак, дрожащий огонек единственной свечи, наполовину оплывшей на медный подсвечник, освещал только ее рабочий стол и не мог добраться до всех темных углов комнаты.

– Я иногда бываю бестактна, – продолжила она, но в ее тоне не звучало ни капли извинения. Словно она оказывала собеседнику услугу, сняв ему в угоду свой вполне невинный вопрос. И она не замолчала, а как ни в чем не бывало заговорила снова. – Вам, должно быть, не очень приятно говорить о своем доме, догадываюсь, что вы скучаете по нему, – ее губывдруг тронула странная мечтательная улыбка. – Вас, должно быть, уже потеряли, решив, что вы не вернетесь. Когда вы уезжаете, Эрик?

Он не сразу выдавил из себя ответ.

– На днях.

Шарлиз рассеянно кивнула, словно его слова ничего не значили, и ей было безразлично, уедет он немедленно или останется еще на месяц. Она не стала ни уточнять, когда именно это будет, ни продолжать расспросы о его доме, откуда недалеко было до вопросов о его прошлом.

Она принялась неторопливо рассказывать о том, что слышала в своем магазине – о том, что приближающееся лето ввело моду на бабочек, которых очень легко делать из раскрашенного накрахмаленного шелка. О том, как раньше на Пасху они всегда собирались всей семьей, когда живы были и мать, и отчим, и Мари, и приезжала тетя Шейла, сестра отчима, и еще кое-какие родственники, которые разъехались, а она потеряла с ними всякую связь. О том, какое веселье царило в их доме, когда они были жизнерадостными детьми. Он сомневался, что она рассказывала все это ему. Скорее, самой себе, и просто чтобы разогнать тишину.

-

Нелепость – но когда она настойчиво спросила о его доме, сердце его упало.

Все, о чем он раньше не задумывался, отодвигая все размышления на потом, нахлынуло одной жгучей, сдавливающей сердце волной.

Ему ведь столь малого хотелось. Разве он запросил так много, что ему и этого нельзя позволить взять от жизни? Всего лишь иллюзию… Так мало – побаловать себя игрой в дом и семью, в то, что он не отверженный изгнанник, бегущий неведомо куда, всеми преследуемый, одинокий. Пожить хоть недолго, всего несколько дней, как живут все обыкновенные, ничем не примечательные парижане, погрузившись в предпраздничную суету, мелкие семейные дела, незначительные домашние хлопоты, которые стоило разрешить поскорее – в преддверии Пасхи. У него никогда ничего этого не было. Смысл праздников и памятных дат теряется, когда живешь один, когда некого поздравить и не от кого ждать сюрпризов, не для кого печь сладости или украшать жилище. Впервые за всю его жизнь ему выпала возможность провести эти суматошные дни в чьей–то компании. И пусть – не важно, что девушка ему совсем чужая, ни родня, ни друг, ни возлюбленная, а младенец и подавно, не сын не только ему, но даже и ей, – это все равно, неважно, этого вполне достаточно для иллюзии, для того, чтобы помечтать.А мечтать он умел, только это ему и оставалось, чтобы не сойти с ума за долгие годы отшельничества.

И раз уж судьба привела его в этот дом, и его здесь пока терпели… неужели так уж самонадеянно с его стороны просто задержаться еще на несколько дней? Как будто – это был его дом. Его жена. Его ребенок. Пусть это невозможно, но у него впереди еще добрых полжизни, чтобы в этом убедиться. А пока – всего только пару дней забвения, как будто он просто человек, у которого есть дом и родня?

Конечно, Шарлиз бедна, и ее скудного заработка едва достает, что прокормить ее саму и нуждающегося в столь многом ребенка. Несправедливо вынуждать ее оказывать гостеприимство постороннему человеку, который был ей только обузой. И все же… Он может держаться впроголодь, и быть тихим и незаметным и не доставлять никаких хлопот. Просто… пусть она позволит ему остаться. Разве это так много?

-

Шарлиз утомленно переступила порог, втаскивая в прихожую мешок угля. Все никак не теплело, ребенок хныкал от холода, и как ни тяжело быловыкроить денег на отопление дома, все же пришлось потратиться. Ее подмывало попросить Эрика помочь ей, но судя по тому, как он упорно не желал покидать пределы ее дома, ища любой предлог, лишь бы не выходить, она предположила, что и эта просьба воспримется в штыки. Понятно, почему. Не такая уж она глупая. Он стеснялся, дико стеснялся, что его увидят при дневном свете. Все равно кто, даже люди, которых он никогда в жизни больше не встретит. К ней он, видимо, уже попривык, но все равно бессознательно отворачивался и никогда не подходил слева. Однажды она заметила, как, умываясь, он завесил полотенцем зеркало. Потом тихонько снял и повесил назад на крючок. Смотреть на себя было для него пыткой. Он брился, глядя в крохотное зеркальце, найденное среди сваленного в ящик хлама, который давно следовало перебрать и выбросить. Там он мог разглядеть только маленький островок кожи, а не смотреть на себя целиком.

Оставалось только предполагать, как он жил раньше, где, каким образом сосуществовал с людьми и с собой. У нее не было ни одного мало-мальски приемлемого объяснения тому, как этот бедняга, который дичился людей, как зачумленный, умудрился дожить до тридцати с чем-то лет и явно – не на необитаемом острове. Более того, у нее создалось впечатление, что он жил в Париже и был в курсе городских событий. Где? В каком–нибудь монастыре? Непохоже…

Отложив роящиеся в голове вопросы до лучших времен, девушка решила, что уж в пределах дома-то она вполне может рассчитывать на его физическую силу. Она дотащила этакую тяжесть до порога, теперь его очередь, раз уж он пользуется ее гостеприимством.

Шарлиз поднялась по скрипучей лестнице, ища Эрика, и обнаружила его на столе… Он пододвинул его к стене, и, стоя на нем, заделывал трещину в потолке, которой следовало бы заняться еще год назад, но ей вечно не хватало денег нанять кого-то. Ей самой было нипочем не достать до потолка, а Эрик был достаточно высок, чтобы со стола дотянуться до нужного места.

Она смотрела на него снизу вверх серьезным, немного удивленным взглядом.

– Что это вы делаете? – вопрос вышел глупым. Она сама видела что

Он остановился и посмотрел на нее со смутным ощущением вины.

– Эта трещина, она вас устраивала? Или, может быть, с ней связаны дорогие вам воспоминания? – он привычно прикрылся иронией. Она спокойно пожала плечами, наблюдая за его действиями. Шарлиз отчего-то понимала, что на иронию, злые выпады и ехидство не стоит обращать внимания. Это не имело значения. Ни малейшего. И она просто пропускала их, будто не услышав вовсе.

– Да нет. Без задней мысли… Я просто не ожидала от вас…

– Помощи по дому?

– Нет, Эрик. Просто не ожидала, что вы вдруг возьметесь за стройку.

– Скажите прямо…

– Что именно?

– Что вам в тягость такой гость, как я.

– Я сказала что-то подобное? Мне кажется, это прозвучало только у вас в воображении.

– Но вы спрашивали меня, когда я уеду. Вчера вечером.

– Тоже без задней мысли, – спокойно заметила она.

Эрик в раздражении кусал губы, а Шарлиз стояла молча, не желая помогать ему. Если он чего-то хочет от нее, пусть скажет. Не маленький. Придираться к словам каждый умеет.

– Я знаю, что вы небогаты и что вам трудно…

Он прервал фразу на полуслове, глядя на нее выразительным взглядом, призванным умилостивить ее. Ну что стоило сказать что-нибудь благопристойно-вежливое, вроде «ну что вы, мне совсем не трудно, останьтесь еще хоть ненадолго, уедете уже после праздников»? Однако же хозяйка дома спокойно ожидала продолжения, склонив голову набок. В глазах у нее заметно было выражение крайнего любопытства, но она молчала.

Эрик резко отвернулся. Хватит с него унижений.

– Я уеду завтра.

– Завтра? – эхом отозвалась она. – Эрик, вы уверены, что… вам есть куда ехать?

Проницательность ее кольнула его, но взыграло упрямство, и он, злясь и на себя, и на нее, ответил нелюбезно.

– Есть. Не сомневайтесь. Завтра же я уеду.

– Что ж, вы вольны поступать, как считаете нужным, – она пропустила мимо ушей его холодный тон и злость в голосе. – Пока же… раз вы еще здесь, сделайте одолжение, нужно перенести мешок угля, он тяжелый. Он там, внизу.

-

Не нужно было иметь семь пядей во лбу – он не хотел никуда уходить. Должно быть, ее догадка оказалась верной, и никакого дома у него не было. Где бы он ни жил раньше, видимо, путь туда был ему заказан. Но этой причине, или по другой, но ему хотелось остаться, это было очевидно, как божий день. Он только стеснялся попросить ее разрешения. Впрочем, он же не спрашивал разрешения, когда бесцеремонно вселился к ней. Шарлиз пожала плечами. Пусть уезжает. Все равно, это несколько странно, что в ее доме живет чужой человек, мужчина. Пока о нем никто не знает, но мало ли, кого может принести в ее дом. Не то чтобы ее так уж беспокоила собственная репутация, но и давать повод к сплетням не хотелось. Тем более… то что она сделала бы для друга, она не собиралась делать для чужого. Для чужого, который часто вел себя надменно и враждебно. Хочет остаться – пусть попросит ее об этом. Нет, так пусть идет на все четыре стороны. У нее полно своих забот.