9. Глава 9.

Дни плавно перетекали один в другой, и Эрику – к его невольному удовлетворению – скучать не приходилось. Некогда было особенно предаваться хандре или тосковать, ведь его время было плотно распределено между приведением в порядок нижних комнат – не тесниться же им с Шарлиз почти друг у друга на голове; доводкой иллюстраций – их можно было отдать и так, на пробу, но он не мог отказать себе в удовольствии повозиться с ними еще немного; присмотром за мальчиком – он начал всерьез беспокоиться о тех временах, когда, как угрожала его тетя, Жеан начнет ползать. Уже и сейчас ребенок спал все меньше и меньше, а внимания требовал больше. Не то чтобы это было утомительно или неприятно – отнюдь, для того, чье внимание никогда и никому не требовалось, чьего общества никто раньше не искал, даже требовательные и капризные нотки звучали почти как музыка, и на душе рождалось странное согревающее чувство, будто к сердцу приложили теплую мягкую ладонь. Это чувство разгоняло одиночество и будило инстинктивное желание оберегать и баловать. Откуда оно бралось, он не знал. Самого его никто не баловал, в голову бы не пришло. Напротив, он был Разочарованием. Ошибкой природы. Бедствием. Кто может любить и лелеять маленького монстра? Его мать не смогла, кто ее за это осудит. Жаль только, что он слишком хорошо запомнил те годы. Стоило бы забыть. Для его же блага… Но он не мог. А теперь вот ему хотелось кому-то подарить то, чего он никогда не знал сам. Как можно отдавать то, чего никогда не имел? Как можно научиться любви по книгам? Заботе по сказкам? Выходит, можно…можно! Он собирал осколки разбитого сердца и учился заново познавать мир. С самого начала, словно он сам был новорожденным. Заново учился любить, не так, как раньше, сгорая в этом всепоглощающем пламени дотла. По-новому. Дон Жуан Торжествующий, его отчаянный вызов судьбе и насмешка над собой, скончался. Сгорел в аду. Может быть, родился кто-то другой? Кто-то, кто сумеет любить, не причиняя боли ни себе, ни другим?

Только вот время его сжалось лоскутком шагреневой кожи. Эрик не понимал, как это получалось. За годы, проведенные под оперой, он никогда с подобным не сталкивался. Он не успевал! Даже отводя на сон как можно меньше времени, все равно не успевал сделать все, что хотел. Он пытался подстроиться под ритм ребенка, подчиняя вдохновение необходимости, но выходило из рук вон плохо. Он брался за кисть и известку – ребенок требовал кормления. Садился за стол, тянулся к карандашу – немедленно раздавался надрывный плач. Шарлиз не то чтобы самоустранилась – она помогала, но он сам захотел, чтобы она ушла на второй план, и она приняла это. Кроме того, у нее были собственные заботы. Когда наконец все неотложные дела были переделаны, Эрик порой мечтал только приклонить голову где-нибудь в тихом уголке и отоспаться. Может, в нем самом что-то надломилось?

Иногда он спрашивал себя, променял ли бы он свое нынешнее беспокойное существование на возможность вернуться назад, под Оперу, к его Искусству, к его музыке, и не мог найти ответа. Там он был хозяином, властелином и заставлял их – всех – уважать себя и склоняться перед его волей. По крайней мере так было, пока виконт все не испортил, а дилетанты-мусорщики ему не подыграли. Здесь же он был – кто? Просто человек, обыкновенный, не призрак и не безликая тень. Но зато и не чудовище, не монстр! Шарлиз не очень-то давала собой командовать, и все его существо роптало, когда она позволяла себе высказывания, от которых любая из его балерин или хористок упала бы в обморок от ужаса, даже не дожидаясь узнать, как именно он отомстит. Но не мог же он запугивать ее точно так же, как старика Лефевра письмами, или рассказать ей – для острастки – про участь, постигшую Буке. Выходит, ему оставалось принимать то, что есть, и искать себе новое место в изменившемся мире. Зато теперь он был не один.

Одного этого с лихвой хватало, чтобы вознаградить его за неудобства, бедность и потерю авторитета. У него был… сын. И наплевать, что не родной. Все равно, своего собственного не будет никогда. Да и так ли это важно? Наверное, нет. Главное, он не один. А душу он вложит… не через кровь, так через слух и прикосновения… Нет, пожалуй, он не вернулся бы домой, даже если бы мог, если б только ему не позволили забрать с собой и ребенка, чтобы у него было с кем разделить свой триумф и свои поражения. А таких щедрых предложений судьба обычно не делает… заставляет выбирать, или то, или другое. Решай и не испытывай ее терпение!

С самого утра в воздухе стоял уютный запах ванили, и ему отчего-то казалось, что так и должен пахнуть дом. Чем-то сдобным и безмолвно напоминающим о заботе. Для кого Шарлиз расстаралась, оставалось лишь удивляться, может быть, для себя самой, чтобы вернуть себе ощущение праздника. Аромат бисквитов стойко держался в воздухе, и хотя есть не хотелось, рождал странное удовольствие от того, как похож этот дом на тот, в котором он когда-то так наивно мечтал жить. Но пусть даже это было лишь подобие семьи, все равно… так близко к чему-то настоящему, к тому, что он так долго и безрезультатно искал, что хотелось то ли заплакать, то ли помолиться. Шарлиз утром упорхнула на торжественную мессу, и даже он слышал пасхальный перезвон, который делал сказочное чудо еще более реальным. На этот раз она не звала его с собой, хотя именно сегодня ему до одури хотелось выйти. Ощутить кожей теплое прикосновение солнечного луча. Посмотреть на лица людей, не хмурые и озабоченные, а проникнутые духом праздника и воображаемой близости к небесам. Почувствовать себя частью этого мира, хоть ненадолго. Только ведь нельзя. Он кузен-инвалид. Он не может ходить. И они будут смотреть на его маску и задаваться вопросом, что же там под ней. И бояться его, сторониться и отвергать – на всякий случай, чтобы темное неведомое не вошло в их размеренную жизнь.

Войско Лира на поле брани, с барабанами и знаменами, поражало точностью деталей и тщательной проработкой мелочей. Драгоценности в короне Лира сияли, как настоящие, ни одна пуговица на мундирах солдат не была упущена; оружие, одежда, флаги, лошадиная сбруя, – все продумано и достоверно. Ни одно лицо не походило на другое, здесь не было статистов, и каждый солдат имел что-то собственное – хмурую складку на лбу, воодушевление в глазах, поворот головы или позу. Они жили собственной жизнью, и казалось, их связывает между собой нечто оставшееся вне рисунка – дружба, ненависть, прошлые обиды или надежды на будущее. Шарлиз заметила, заглянув ему через плечо – он уже даже не злился, когда она позволяла себе что-нибудь в таком духе - что это было даже и лишнее. Это всего лишь иллюстрации, а не картины, и вполне можно допустить большую условность. Но Эрик не умел делать что-либо наполовину.

Мертвая Корделия на руках Лира была прекрасна. Ее голова запрокинулась, и тонкая рука безжизненно свешивалась. Последний раз она была красива – несмотря на следы жестокой расправы, неестественное положение сломанной шеи, закатившиеся глаза. Ее красота была глубже, она таилась в ее внутреннем свете, и ее нельзя было стереть так легко – всего лишь нарушив гармонию ее черт. Старый король с безумной яростной надеждой вглядывался в свою недвижимую дочь, будто надеясь в последний раз, прежде чем попрощаться, навеки запечатлеть ее хрупкость сломанной лилии в своей памяти, кожей ловил в ней хоть слабейший признак дыхания, будто все еще не веря, что она не вздохнет, не шевельнется, не откроет глаз. Горе, отчаяние, неверие, бессильная ярость – Эрик не жалел красок, заставляя старого Лира застыть в бессильной агонии. Его Корделия ушла, ушла туда, где он не сможет догнать ее, как бы он не спешил, как бы не стремился за ней. Ее душа уже на небесах, а его все еще горит в аду беспросветного отчаяния. Оплакивая Корделию на рисунке, он отдавал бумаге часть своей тоски по ней, по ее дивному голосу, по мягким каштановым локонам, по незабываемому прикосновению ее нежных губ. И чем больше боли доставалось несчастному королю, вынужденному корчиться в нескончаемой, застывшей в красках муке, тем меньше оставалось ему самому. Это не он оплакивал Корделию, не он. Это слезы короля Британии. Он свои давно выплакал. Забери их, старый Лир. Уноси с собой храбрую Корделию, похорони ее и уйди вслед за ней. Прощай, бедная Корделия. Прощай, бедная моя Кристина, прощай.

А затем он услышал музыку.

Она без спросу и приглашения запела торжественную печальную песнь в его душе, медленную и скорбную, с прорывающимися интонациями боли и гневного протеста против жестокой несправедливости мира, отнимающего все самое светлое и святое и повергающего во мрак. Одна эта мелодия способна была довести до слез. Не похожая ни на одну из существующих в мире песен, она одна могла выразить смятенные чувства Лира, она одна в своей скорби все же поднималась ввысь и перетекала на новый уровень, где гибель Лира и его дочери были ничто, но победа добра и торжество правды – все. Она зазвучала сперва тонким плачем скрипки, но понемногу к нему добавлялся стон контрабаса и нежный голос альтов и зов гобоев. Эрик закрыл глаза, словно надеясь посадить ее в клетку, запереть в мозгу и не отпускать. Руки сами собой потянулись за чистым листом, и знак за знаком - кривоватые, наползающие друг на друга в спешке, бессмысленные с виду, перемежающиеся одному ему понятными пометками – ноты заполняли чистое пространство, рождая нечто новое и прекрасное. Шекспир покорно отступил, позволяя видоизменять и бережно доводить свои слова так, чтобы они легче легли на музыку, последовали за ней и сплелись с ней в нечто единое и неделимое – в его оперу.

И ничего, что пока у него есть только старенький клавесин.

Это ничего.

– Ох, Эрик…

Он чуть дернулся от звука ее голоса, вырванный из своего увлекательного занятия, напоенного грезами и одному лишь ему слышимыми звуками, и повернулся к ней. Она смущенно улыбнулась и развела руками, словно заранее извиняясь. Эрик медленно возвращался из Британии. Странно было видеть после усеянного погибшими поля боя, реющих знамен, после воющего в неизбывном горе Лира, окруженного полными неподдельного сострадания соратниками, ее - рыжую, как языки пламени, молодую особу, которая в эти мгновения явно обеими ногами стояла на земле. Он стряхнул с себя остатки грез – вернется туда позже, он это умеет. Британия никуда от него не денется.

– Не хочу показаться невежливой, но ваша рубашка… гм, в общем, она расползается на спине, - проговорила Шарлиз чуть виновато, словно это был ее личный недосмотр.

– Правда? – переспросил он едким тоном. – Должно быть, от ветхости. Иногда это случается с вещами, чей срок давно вышел. Или у вас другие сведения?

– Если вы намекаете, что я держу вас в черном теле и всячески притесняю… то это смешно. Наведайтесь к портному, я дам вам адрес… адрес… Эрик? Не смотрите на меня так.

Он пожал плечами и невозмутимо вернулся к своему занятию – принялся разрисовывать Лиру плащ с оторочкой, словно решил прекратить бессмысленный разговор.

– Ну ладно, я сама схожу к портному. Вы знаете свои мерки?

Снова пожатие плечами в ответ.

– Эрик, вы меня слушаете?

– Шарлиз, вы иногда производите впечатление неглупой девушки, но иногда…

– Спасибо и за это «иногда». Я и на такое не рассчитывала. Ладно, я все поняла. Схожу за рулеткой.

Она принесла длинную линейку и отрезок цветной тесьмы.

– Вставайте-ка.

Он замялся и протянул руку, собираясь забрать у нее принесенные вещи.

– Я и сам могу…

– Никто не может сам снять с себя мерки, – усмехнулась она. – Потому что нужно стоять прямо и не наклоняться. Не бойтесь, я всего только обмеряю вас, это будет совсем не больно.

Эрик неохотно встал, отдаваясь в ее руки. Шарлиз быстро оборачивала его тесьмой – грудь, талию, плечи, бедра, затем развернув ее и, придерживая пальцем отметку, прикладывала к рулетке, на листке записывая карандашом цифры. Она старалась не притрагиваться к нему, но все же совсем избежать соприкосновений не удавалось, и тогда он слегка отклонялся. Застывшее на его лице выражение ни о чем не говорило, то ли его бесило, что до него дотрагиваются чужие руки, то ли доставляло удовольствие. Она искоса поглядывала на него, но он чутко отворачивался, лишь только улавливая ее взгляд.

– И как вы объясните, зачем вам это потребовалось? – наконец, спросил он, имея в виду портного.

– Ну как же, – она усмехнулась, заметив, что он нервничает. – Для моего братца–инвалида, конечно. Легенда запущена, остается ее только поддерживать.

– Зачем инвалиду могут понадобиться костюмы? – с хрипловатой издевкой спросил он. Шарлиз не придала значения интонации – он раздражался слишком часто, чтобы обращать внимание.

– А что, если человек не может ходить, разве ему следует донашивать старое рваное рубище? – парировала девушка, обходя его с тесьмой в руках.

– И как, мои мерки вполне годны, чтобы мне сойти за братца–инвалида? – насмешливо спросил он. Она окинула взглядом его статную фигуру и ответила:

– Почему нет? Я же говорила, что вы всего лишь лишены возможности передвигаться из-за несчастного случая, а не наделила вас горбом.

– Спасибо… что не наделили меня горбом.

– Да пожалуйста.

– И они не рвутся познакомиться с вашим несчастным кузеном, ваши соседи? – его голос звучал как-то потусторонне, будто из иного мира.

– Нет. Я сказала, что вы в большом унынии из–за постигшего вас несчастья, и ни с кем не желаете общаться. Никто, знаете ли, не любит… связываться с чужим горем. У всех хватает своего собственного.

Быстрые ненамеренные прикосновения рук, дразнящее ощущение скользившей по его телу тесьмы, чуть сжимавшей его, будто игриво лаская, когда она обхватывала его туловище, и бесстыдно щекочущей свободным концом, когда девушка отпускала его и переходила к следующей мерке - для кого утомительная и вполне обыденная процедура, но Эрика она завела так, что он сгорал от стыда. Легкие, как ненароком севшая на плечо бабочка, касания шелковистой ленты заставили кровь быстрее бежать по жилам, и он пытался расслабиться и дышать помедленнее, чтобы она не дай бог не заметила, какое сильное желание в нем разбудила. Он беспокойно переступал с ноги на ногу, не смея оттолкнуть ее и выдать свое состояние, и одновременно молясь, чтобы пытка наконец кончилась. Пытаясь отвлечься, он заговорил с ней, и едва успевал отвечать ей, и следить сразу и за тем, чтобы вовремя отворачивать от нее лицо, когда она подходила слишком близко, и за тем, чтобы отступать от нее, чтобы она не ощутила кожей исходивший от него жар. Уповая только, что она слишком неискушена, чтобы обратить внимание на плачевное состояние его организма, он прикладывал неимоверные усилия к тому, чтобы медленно-медленно вдыхать и выдыхать неожиданно ставший густым и вязким воздух. Такому как он испытывать столь сильное физическое желание так же стыдно, как толстяку уписывать последний кусок сладкого пирога… Он сосредоточился на причудливом пятне на стене, смутно похожем на распахнувшего крылышки мотылька… или на тонкую девичью талию. Он пытался быть злым, насмешливым, равнодушным, лишь бы она отвечала… и не смотрела на него слишком пристально. Он бы не вынес стыда, если бы она заметила и презрительно посмотрела ему… да, прямо в лицо, прямо в сплетение рубцов и багровых бугров, покрытых тонкой, будто бумажной, кожей, сквозь которую просвечивали вены, - посмотрела, словно спрашивая, в своем ли он уме. Эрик ненавидел себя за это и презирал вдесятеро больше, чем могла бы она за самый низкий и подлый из всех поступков, который только смогла бы вообразить. Еще немного, и если она не уберет от него руки, он просто сорвется, а потом сделает себе харакири наподобие самурайского, чтобы смыть позор собственной кровью. Никогда он не брал ни одну женщину силой. Ну хорошо, вообще никак не брал. И ничего, смирился. Что же за демоны одолели его сегодня, расплавив в адской печи остатки его здравомыслия и способности держать себя в руках? Или просто звезды так стали. Он так не хотел даже Кристину. Нет, неправда, хотел, безумно. Просто не так. Хотел, чтобы она любила его, хотел прикасаться к ней, трепетно гладить ее ангельские крылья, смотреть на нее, обнимать ее, зажмурившись и наслаждаясь каждой секундой близости, вдыхать ее аромат невинности, похожий на смесь лепестков роз и сладкой карамели. Но даже когда она бесчувственной лежала у него на руках, он был вполне счастлив осознанием, что она так близко, что его ангел освятил своим присутствием его темную обитель и принес туда свет и надежду. Тогда, ночью, он дрожал от счастья, а не томился неудовлетворенным желанием. Оно пришло потом, в снах, когда она была уже далеко и не с ним. А там, тогда, он и не мечтал об этом, не смел мечтать, ушел в свою музыку и свои мечты, в которых Кристина каждый день открывала бы глаза в его доме, и первые звуки, которые она могла бы слышать, были бы его вдохновенные мелодии. Потом она бы подходила к нему, садилась рядом с ним у органа и смотрела, как он играет, и ее глаза бы застилала пелена блаженства.

Вместо этого он стоит столбом перед рыжеволосой девушкой милой, но не выдающейся наружности, она снимает с него мерки обрезком тесьмы, а он изнывает от желания выдрать у нее из рук проклятую тесемку, отшвырнуть в сторону и с рычанием накинуться на нее, узнав наконец, на что это похоже, когда двое сливаются в одно. Можно без рычания. Можно и не вырывая у нее из рук тесьму. О господи, да пусть она отойдет от него наконец.

Его мольба была услышана и удовлетворена.

– Вот и все, - сказала Шарлиз, записывая последнюю цифру, и поистине королевским жестом отпуская его. – Можете продолжать заниматься своими делами, Эрик. И теперь не вздумайте худеть или поправляться… особенно второе.

Нда, спасибо… Он торопливо сел и повернулся к ней спиной. А чем он, собственно говоря, занимался? Вспомнить бы.

Проклятье. Проклятье.

Шарлиз не сомневалась, что в издательстве Эриковы иллюстрации будут иметь ошеломительный успех. Если их и можно в чем-то упрекнуть, то разве что в том, что они чрезмерно хороши. Такого шедевра, пожалуй, от него никто и не требовал.

– Ваш брат на редкость талантлив, - заметил издатель Жапризо, когда она привезла ему готовую работу. – Очень, очень недурно. Не совсем то, что я ожидал, но… Безупречный стиль. Я готов подписать контракт, такие золотые руки нынче в цене.

Он еще поинтересовался, чем Эрик занимался раньше, и где выучился так рисовать, но Шарлиз наскоро соврала, что «бедный кузен» вынужден был распродать все свои картины после несчастного случая, а так он талантливый самоучка, ничего более.

Сама она лишь грустно усмехалась – вот был бы шок у почтенного издателя, если б он знал, что только что заключил контракт с Призраком Оперы в отставке. Этак можно в другой раз и дьяволу душу продать по рассеянности да из-за капризов злодейки-судьбы.

Впрочем, возможно это его бы и не отпугнуло. Люди не склонны бояться того, что не зацепило лично их. Наверное, если бы в Опере погиб кто-то из ее родных или друзей, размышляла Шарлиз, то и ее собственное отношение было бы другим. А так… есть бог, чтобы карать или вознаграждать за содеянное. И она не собиралась облегчать ему работу.

Так разрешилась хотя бы одна из проблем, и за материальную сторону вопроса Шарлиз теперь была хоть отчасти спокойна, полное обнищание им в ближайшем будущем не грозило.

В это же время комиссар Жювиль, которому было поручено курировать дело о задушенном в Опера Популер теноре, сидел в своем кабинете, размешивая сахар в чашечке черного как смоль кофе и сосредоточившись на донесении одного из своих подчиненных, который от своего соглядатая из парижских низов получил среди прочего сведения о появлении в районе Обервилье на северо-востоке Парижа высокого человека в маске, напавшего на пожилого ювелира. Что могло быть чистейшей воды совпадением.

А могло и не быть.

В любом случае следовало запросить побольше информации об этом происшествии.

В свое третье посещение больницы св.Женевьевы Шарлиз уже чувствовала себя там практически своей. Что касается доктора Дантса и его невесты, то они приняли ее как дорогую гостью. И даже барон де Неш оказался на месте – на это девушка уже и не рассчитывала.

Она наконец получила свою записку, за которой охотилась целую неделю, и которая действительно в той части, что была обращена к ней, состояла из нескольких скромных абзацев. Барон милостиво позволил ей взять бумагу домой почитать на досуге и повздыхать о тете, так что Шарлиз сложила ее в сумочку и уже собралась было распрощаться. Но так скоро это сделать не удалось – барон собирался задать ей еще по меньшей мере дюжину вопросов.

– Мы все были несказанно удивлены, мадемуазель, когда узнали, что у нашей уважаемой госпожи Прево есть молодые племянницы. Вы с ней не были дружны? Семейная распря? Знаете ли, такое бывает. Мои собственные дядья были столь разочарованы дележом наследства, что не желали даже слышать мое имя… некоторое время, пока не осознали, что выгоднее дружить с влиятельным родственником, чем не дружить, - он хищно усмехнулся, и эта улыбка вышла столько противной, что Шарлиз мгновенно прониклась антипатией.

– У нас с тетей были прекрасные отношения, господин барон, - сказала она. – Однако она женщина занятая, и не имела времени часто захаживать на чашечку чая. И все же, мы были очень близки. Знаете ли, не обязательно ежедневно видеться и упоминать друг друга в каждой фразе, чтобы чувствовать, что у тебя есть родной человек, который всегда придет на выручку.

– Выходит, вы достаточно тесно общались с мадам Прево?

– Достаточно, - осторожно подтвердила Шарлиз. Чего добивался от нее пухлый круглощекий барон с масляными глазками, она не понимала и понимать не хотела. Получив желаемое, она стремилась только поскорее оказаться дома, чтобы спокойно подумать.

– И незадолго до своего… исчезновения мадам Прево не приходила к вам?

– Нет.

– И не присылала писем?

– Так чтобы недавно – нет.

– Когда же? – быстро спросил барон, подаваясь вперед.

Шарлиз помедлила. Ложь слетала с ее уст легко, словно она всю жизнь только и делала, что ловчила.

– Может быть, месяца два назад. Или даже три, - сказала она. А пусть не думает, что эта записка единственная в своем роде и оттого – ценна.

– И о чем она вам писала? – настойчиво спросил барон, вперив в нее колючий взгляд. Шарлиз мысленно прокляла его. Что, если она встанет, извинится и распрощается?

– Право, ничего существенного. Больше расспрашивала меня о моих делах. Рассказывала о пациентах.

– О ком же?

Шарлиз кинулась в омут головой. Как будто мадам де Маньи пробыла здесь достаточно долго? По крайней мере, из слов Моник Дюваль складывалось впечатление, что старушка доживала здесь свой век из милости. Лгать так лгать, нагромождая одну ложь на другую. Там разберемся – зачем.

– О мадам де Маньи, в основном, - сказала она. - Восхищалась старой женщиной, чей разум с трудом хранит события вчерашнего дня, зато содержит стихов столько, сколько не поместится в самый объемистый том. Тетя ценила поэзию, – это была правда. Хотя и давно минувших дней.

– А помогала ли вам мадам Прево материально? – вдруг спросил барон.

Шарлиз молчала, собираясь с мыслями, и на всякий случай приняла оскорбленный вид – чтобы подумать подольше.

– Я спрашиваю потому, что наша больница, к несчастью, не в том положении, чтобы содержать племянниц нашей бывшей директрисы, даже если она и помогала вам раньше.

– Я не нуждаюсь в средствах, господин барон. И я все еще надеюсь, что здесь какое-то недоразумение, и тетя жива и здорова.

– Там скользкий и глинистый берег, - произнес Неш, откинувшись на спинку стула. – Мадам Прево была весьма неосторожна, прогуливаясь в таком месте.

Шарлиз не ответила. Этот допрос ей порядком надоел.

– Не смею более отнимать у вас время, - проговорила она довольно сухо. – Благодарю вас за то, что известили меня о случившемся здесь.

– Это был мой долг, - церемонно заметил барон. – Что ж, мадемуазель, желаю вам удачи, вам и вашей маленькой сестре. Ведь у вас есть младшая сестра, не так ли?

– О да. Благодарю. Всего хорошего, господин барон!

В коридоре ее перехватила Моник.

– Шарлиз! Вы уже побеседовали с бароном? Он немного суров с виду, но это ничего. Пойдете со мной? Мадам де Маньи сегодня лучше, она бодрее, чем обычно. И мадемуазель из седьмой палаты пришла в себя. Теперь мы узнаем ее имя и есть ли у нее родные. Девочка наглоталась какой-то гадости и ушла из дому, должно быть, очередная несчастная любовь. Таким следует дать выплакаться, и больше они уже никогда не повторяют своих ошибок. У нас за последние полгода уже было две таких девочки, одну из них буквально вынули из петли. Она на днях прислала нам с Францем приглашение на ее свадьбу, - Моник лукаво улыбнулась.

Такой девушкой нельзя было не восхищаться.

В палате пытавшейся покончить с собой девчушки лет шестнадцати сидел доктор Дантс и разглядывал то ее язык, то веки. При виде невесты и их гостьи он улыбнулся.

– Мадемуазель Рошан будет в полном порядке, - сообщил он. – У нее имеется батюшка, которому мы сегодня же передадим записку. Больше не уходите куда глаза глядят, дорогая моя, представьте, сколько горя вы причинили своим близким.

Девочка виновато всхлипнула.

Моник оказалась права, и посидев около выздоравливающей минут двадцать, они узнали всю подноготную – малышка влюбилась, ей казалось, добилась взаимности, но той хватило всего лишь на несколько свиданий, после которых предмет ее нежных чувств испарился. Отравиться и уйти в парк умирать ей показалось наименее мучительным для всех выходом. Она разом избавлялась от несчастной любви – действенное решение, ничего не скажешь, а батюшке не придется обнаружить в спальне ее холодеющее тело. Поплакав и пожаловавшись на свои беды, юная мадемуазель успокоилась и гораздо бодрее попросила зеркальце, что свидетельствовало однозначно – она идет на поправку.

Понаблюдав за девушками, доктор Дантс, с улыбкой заметил, что из Шарлиз вышла бы неплохая медсестра.

– У вас есть терпение и необходимый такт, а опыта вы бы поднабрались, - сказал он. – Если вам понадобится работа, мадемуазель Оллис, то пока я здесь главный врач, я замолвил бы за вас слово.

Позже они с Моник заглянули к мадам де Маньи, старая женщина бодрствовала.

– Деточка, - обрадовалась она, узнав Шарлиз. – Вы пришли навестить бедную старуху? Мне нынче лучше. В голове прояснилось. Видимо, настали мои последние денечки. Так оно всегда бывает. Моя дорогая покойная матушка накануне своей смерти пела, как канарейка, и прихорашивалась, как молоденькая. А голосок у нее был что твой колокольчик. И пела она чисто-чисто, даром, что ей было почти восемьдесят. Мне же бог не дал голоса, но зато набил всю голову всяческой чепухой, которая крутится там целыми днями, будто шестереночки в часиках. Так что все от меня всю жизнь разбегались, как мыши, утомляясь меня слушать. Я вас не утомила, мои деточки?

– Что вы, мадам де Маньи, - хором отозвались девушки.

– Тогда слушайте, я сегодня почитаю вам Шекспира. Мне вспомнился, и я хочу почитать его последний разок, пока не забыла снова.

Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж

Достоинство, что просит подаянья,

Над простотой глумящуюся ложь,

Ничтожество в роскошном одеянье,

И совершенству ложный приговор,

И девственность, поруганную грубо,

И неуместной почести позор,

И мощь в плену у немощи беззубой,

И прямоту, что глупостью слывет,

И глупость в маске мудреца, пророка,

И вдохновения зажатый рот,

И праведность на службе у порока.

Все мерзостно, что вижу я вокруг

Но как тебя покинуть, милый друг! (с) В.Шекспир

Шарлиз не могла не поразиться преследующим ее совпадениям. Мадам де Маньи стала декламировать другие сонеты, а она размышляла, что наверняка, если она расскажет об этом Эрику, он продолжит читать дальше так же легко, как недавно – поэзию предка де Маньи. И что-то в ее жизни стало много Шекспира. К чему бы? Дома процветают трагедии, здесь – сонеты… Странно, как все совпало. Может быть, пора становиться гадалкой и искать в том некий скрытый смысл или подсказки судьбы?

Но тогда, увы, она – Гонерилья, и плохо кончит.