28. Глава 28.

День понемногу клонился к вечеру, садилось солнце, и отливал бледно-розовой фуксией красочный майский закат, намечая на завтра ветреный день. Все нормальные люди подводили черту под перипетиями дня, сворачивали свои дела, возвращались домой и садились обедать со своей семьей, и после отдыхали, мирно развалившись в кресле-качалке у открытого окна, а у Шарлиз в качестве сухого остатка прошедших нескольких часов оставался полнейший разгром, сумятица чувств и неразбериха во всем, что имело какое-либо значение в ее жизни. Она пребывала в том состоянии, когда отчаяние от безысходности отступает, потому что никакого просветления в будущем все равно не предвидится, зато количество навалившихся забот вызывает нервную усмешку, поскольку решить их ни практически, ни теоретически никак невозможно. Ей была предоставлена почетная возможность свободно хозяйничать в скромных апартаментах Франца Дантса на первом этаже добротного каменного трехэтажного здания, где он снимал несколько тесноватых комнат, чулан и небольшую кухню. Повсюду ощущалось присутствие педантичного аккуратного холостяка, все чисто до стерильности, но при этом уныло и голо, как в больнице. Единственным достоинством помещения был отдельный выход – должно быть, доктор подумывал о частной практике. И вмещать столько разносортного народу апартаменты Дантса явно не были предназначены.

Шарлиз сидела, прислонившись спиной к стене, покачивалась на стуле, который угрожал развалиться от того, что его превратили в качели, и глядела на огонь. В планах на ближайшие два часа значилось ни много ни мало: нагреть воды достаточно, чтобы вымыться самой, выкупать племянника и выстирать его испачканные вещи, вскипятить молоко, попытаться влить его ему в рот, несмотря на сопротивление, приготовить ужин для находящихся в сознании взрослых и подумать как следует о том, как быть дальше. Ужин значился последним пунктом, и в случае недостатка времени вполне мог быть заменен на хлеб и сыр безо всяких излишеств. Тем более могли быть исключены из планов на вечер размышления о своем бренном земном существовании, от которых не было ни малейшей пользы – одно расстройство.

Ситуация вырисовывалась на редкость катастрофическая, даже если отбросить то, что они ни секунды не могла чувствовать себя в полной безопасности. Но недостаточно того, что она чувствовала себя рыбкой, около самого носа которой маячит крючок с наживкой, и только удача пока мешает ей проглотить его, не заметив подвоха. Франц Дантс, кое-как продержавшийся на козлах и чудом умудрившийся не вывалиться из коляски прямо лошади под копыта, почувствовав спасительный порог родного дома, свалился в горячке, вызванной, всего вероятнее, сильным нервным перенапряжением. В настоящую минуту он лежал у себя в спальне в полузабытьи, сжигаемый внутренним жаром, его заалевшаяся кожа сухая и горячая, губы запеклись, и из груди вырывается свистящее, как пароходная сирена, натужное дыхание. Так что в качестве советчика и помощника Дантс отпадал на ближайших несколько дней. Шарлиз положила ему на лоб холодный компресс, и на этом ее медицинские познания окончились, так что более ощутимо помочь ему она не могла. Оставалось надеяться на молодой здоровый организм, который в конце концов возьмет свое.

В небольшой угловой каморке обнаружилась единственная пациентка Дантса, совсем еще юная особа с трогательными голубыми глазами. Она лежала совсем беспомощная со сломанным бедром и ни в помощницы, ни в наперсницы не годилась. Во-первых, она была до смерти напугана, и на Шарлиз смотрела так, будто та собиралась зацепить ее ухватом и живьем посадить в печь. Во-вторых, такой перелом мог заживать и месяц и два, и все это время ей придется лежать, или, самое большее – сидеть, но о каких-то самостоятельных передвижениях она могла забыть надолго. Юная блондинка на вопросы отвечала неохотно, но Шарлиз глядела волчонком, или, если точнее выражаться, зайчонком, потому что ужаса в ней было гораздо больше, чем каких-либо других чувств. Шарлиз не удалось толком выспросить ни чем она занимается, ни что с ней стряслось, девушка только тряслась да бормотала что-то невразумительное едва слышным воробьиным голосочком, испуганно хлопая незабудковыми глазками. У Шарлиз зародилось нехорошее подозрение, что хорошенькую малышку, которой едва ли было больше восемнадцати, успел довести до сердечного приступа один ее на редкость своеобразный в общении знакомец, который, пока она бегала вокруг свалившегося без сознания Дантса, отправился обследовать их новые угодья на случай предательской засады где-нибудь в кладовой – должно быть, засевшей среди припасов, старого тряпья, негодных медицинских зажимов и ланцетов, различных полезных и бесполезных мелочей и кухонной утвари. Помнится, она и слышала какой-то шум и вскрик, но решила, что это с улицы – в комнаты первого этажа слишком хорошо долетали несмолкающие звуки городской суеты.

Ну и сам Эрик, конечно же, не отставал от тех, с кем ей приходилось нынче делить стол и кров. Он выбрал себе премилый чуланчик с низеньким окошком, выходившим во двор, с чудным видом на заброшенную собачью будку и поленницу дров. Вряд ли там когда-либо обитался кто-то, кроме приходящей прислуги – к доктору раз в неделю заглядывала пожилая матрона, прибраться и вернуть жилищу достойный вид, а заодно приготовить воскресный обед. Единственным достоинством темного чуланчика, в котором негде было развернуться, была щеколда, запирающаяся изнутри. Так что пиликнул расстроенной скрипкой замок, и больше она Эрика не видела. Хотя Шарлиз и предприняла робкую попытку выманить его, однако он знал толк в упрямстве, и не только не вышел, но даже ни разу не отозвался. Словно исчез, превратился в облачко тумана и скрылся – только его и видели. Слишком упорно настаивать она не стала – бывают моменты, когда лишним может оказаться даже самый близкий и преданный друг, не то что почти посторонний человек, которого занесло в твою жизнь случайным течением. Как ни глупо было запираться от нее – можно подумать, она только и делала, что без спросу врывалась к нему в комнату, хотя пожалуй последнее время и впрямь начала чувствовать себя посвободнее, как никак шло время и стирало многие границы – и все же он имел полное право на уединение.

Так она и проводила время, краем глаза приглядывая за мальчиком, который сосредоточился на облупившейся штукатурке потолка, должно быть, на вид занимательной, чем покачивающаяся у него над головой игрушечная лошадка; то забегая взглянуть на Франца, то несмело царапая дверь Эрика, прислушиваясь к каждому звуку, но там как будто не было ни живой души, и хотя она очень вежливо попросила впустить ее, ответа она не дождалась.

Двое больных, ребенок и призрак. Недурной итог дня. И она осталась со всем этим одна. Одна со своей изумительной, на редкость дружной и развеселой компанией – напуганной девушкой, мужчиной в горячке и забившимся в темный угол убийцей, по чьему следу шли жандармы. Если б они могли хотя бы прямо поговорить о том, как все случилось… может, ей проще было бы примириться. Но прошлое свое Эрик и раньше ревностно оберегал, а теперь вовсе не хотел ее видеть, вообще никого не хотел видеть. А она всего только спросила бы, почему, интересно, его разыскивали за убийство жандарма и ни словом не упоминали о событиях в Опера Популер. При таких явных совпадающих приметах не связать одно с другим было просто невозможно. Кто мог видеть Эрика так, чтобы описать в подробностях его приметы, когда никто кроме ее и Франца не видел его без маски, а жандарм, если и видел, то не мог бы свидетельствовать против него с того света? Да, только она и Франц. И еще старик, который, возможно, видел гораздо лучше, чем на то претендовал, но у него был собственный интерес, как будто не связанный с заботами жандармерии. Остается Франц? Но он как будто был искренне потрясен внезапно открывшейся ему черной сущностью человека, который и до того казался ему подозрительным, а уж теперь – просто кровожадным диким зверем. На месте Эрика… о да, на месте Эрика она подумала бы, что это она сама ведет двойную игру, одной рукой маня его за собой, другой точа нож гильотины, который однажды снесет ему голову.

Пожалуйста, кто бы ни был там, за чертой, откуда не возвращаются, хоть бог, хоть дьявол, хоть Шива, хоть Кецалькоатль, хоть Вуду, хоть великий отец абсолютной пустоты, я не могу так больше… пожалуйста, я не могу так больше… Пожалуйста, я проиграл, я сдаюсь, я больше не могу, довольно… все кончено, хватит, довольно…

Нет ответа. Кто бы сомневался. Когда это его молитвы бывали кем-то услышаны?

Ему придется жить дальше, не прощенным богами и отвергнутым людьми, жить, хотя пока он и не знает как, - то ли пресмыкаясь, как червь, то ли пожирая падаль, как гиена, то ли затаившись в холодной мокрой тине, как аллигатор, выбор невелик. Что заставило его думать, что он сможет жить как человек, как обыкновенный человек?

Конечно же, он слышал, как Шарлиз подходила к запертой двери и звала его. Кажется, она тревожилась. Может быть, думала, что он наложил на себя руки? Глупая девочка, у него не достанет на это храбрости, добровольно предстать перед создателем, взглянуть ему в глаза и спросить у него наконец – «За что?». Но впустить ее, произносить какие-то слова, видеть ее было невозможно, довольно уж и того, чему она уже стала невольным свидетелем. А он не сможет, никак не сможет больше держать лицо, сил просто уже не осталось, никаких, а уж если еще она вломится в его душу с неуклюжими утешениями, для него наступит конец. Закончит тем, что упадет на колени к ее ногам и спрятав лицо в мягких складках сатинового платья, будет давясь слезами рассказывать ей все с самого начала, всю свою никчемную жизнь, от начала до конца, тщетно пытаясь хоть как-то оправдаться, ища в ней помощь, поддержку и защиту, в которых ему всегда было отказано. Может быть, ее ему и удастся убедить. Хотя даже внутренний голос со смехом отмахнулся от его жалких оправданий, как от нелепой, кое-как нагроможденной одна на другую лжи. Не было весомых причин убивать, насмешливо сказал ему голос. Не ищи способ себя обелить, представить себя невинной жертвой обстоятельств, потому что ты черен – черен до мозга костей, исчадие ада, откуда в тебе взяться чему-то светлому, скажи? Ты таков и был таким всегда. Ты поддался ненависти… да, просто поддался ненависти, которая ослепила тебя и не оставила места для чего-то другого, потому и убил. Не было никакой необходимости. Никогда не было. Посмотри правде в глаза. Ты просто чудовище, неспособное вынести, что где-то на поверхности люди просто живут – любят, заводят друзей, создают семьи, ходят друг к другу в гости, улыбаются солнечному свету. Поэтому ты всегда будешь приносить им несчастья, просто чтобы разрушить их тихий мирок, просто из зависти, из обыкновенной пошлой зависти. Скажи себе правду – ты таков, каков есть, ты ни во что не ставишь их жизни, никогда не ценил их и уже не станешь, и ты имеешь право быть таким, ведь ты только возвращаешь назад крошечную частичку той ненависти, которую явил тебе мир. И не о чем жалеть. Ты только воздавал по заслугам человеческим существам, которые пытались переиграть тебя. А почему нет? Прихлопывают же люди комара, если он сосет их кровь, нимало не стесняясь того, что у маленького крылатого вампира тоже были собственные планы на вечер. А в чем разница? Ты не человек и можешь обращаться с людьми как с иным, отвратительным видом существ, от которых один лишь вред…

Она сказала, она признала – у меня не было иного выхода!

Не смеши.

Противно слипаются мокрые ресницы, и жжет, нестерпимо жжет в груди, как будто в сердце вонзились острые шипы – это терновый венец, должно быть, возложили на его сердце и отправили на свою собственную маленькую Голгофу – идти, спотыкаясь и падая, и нести свой крест к месту, где оно испустит последний вздох. Можно нашептывать себе какую угодно сказку. Только ничего это не изменит. Он чудовище. И без толку ныть и стонать «нет». Он чудовище. И не имеет никакого отношения к человеческому племени. И ничуть, ничуть о том не жалеет. Он и не хотел никогда быть человеком. Кажется, не хотел. Он не помнил вообще, чего именно он хотел и искал в этой жизни. Славы? Уважения? Могущества?

Я хотел быть как все, жалобно прошептал он, съежившись и сжимая ладонями виски. Я хотел, чтобы они любили меня. Хоть кто-нибудь. Хоть немножко. Хоть самую малость. Просто хотел быть как все. Почему мне нельзя? Почему?

Потому что ты не человек, и с тобой покончено. Ты сделал свой выбор и закрыл последнюю дверь. Призрак одолел и поглотил тебя. Посмотри в зеркало – там никого нет. Там пустота, и так и должно быть, и так будет всегда. Потому что все закончилось, не за что больше сражаться, ты больше не человек. И незачем тебе искать их общества и сетовать на непонимание. Они никогда и не поймут. Они другие. Ты для них чужак. Кровавый убийца. И так оно и есть. А разве любой человек не кровавый убийца для комариной стаи? Просто между делом… а чтобы не кусали…

Но она верит мне, верит, так может быть, еще не все потеряно?

Может, еще не поздно? Лир предал самое святое, свое родное дитя, но когда он раскаялся и рухнул на колени, то был ведь прощен. Ведь так же? Тот, от кого он отвернулся первым, нашел в себе силу и благородство понять его и простить самую непоправимую ошибку. Пока рядом есть человек, способный простить, не может быть все, все потеряно.

Какая разница, глупец? Она заблуждается. Она молода и доверчива. Она не знает жизни. Вот и все. Ничего это не значит. Просто запуганная девушка предпочла закрыть глаза на жестокую правду, что впустила в свой дом смерть, и смерть виртуозно играла ей этюды на рояле, скрашивая долгие вечера, когда она томилась бездельем и тревогой… Она не понимает пока, что как раньше никогда уже не будет. Смерть стояла на страже у ее двери и охраняла от самой себя, от смертоносности собственных холодных пальцев, но этому должен придти конец… должен, пока он не причинил зло единственному человеку, который когда-либо заступался за него.

Найти в себе силы и уйти… вот, что он должен делать. Пресечь это позорное малодушие. Какое право он имел привязываться к кому-то, какое право имел питать какие-то надежды обманом и хитростью вползти в чье-то сердце? Тем более, в сердце невинного чистого ребенка. Ему он тоже может разрушить жизнь… разве не так? Он же воплощенное зло. И он доказал это сам себе.

Уйти… куда? О, лучше всего в преисподнюю. Может быть, там никто не станет смеяться над ним. Лучше попасть в дантов ад с кипящими котлами смолы, чем этот вечный мучительный стыд. Они расклеят по городу эти свои бумажки, и конечно же, от них никакого проку, они не для того, чтобы найти иуду за двести франков, они просто насмешка и напоминание, что против него уже выдвинули на клетку вперед свою центральную пешку не менее жестокие и коварные игроки в чужие судьбы. Просто чтобы сделать ему больно, что чудесным образом удалось, спору нет. Чтобы он воображал, кто еще случайно наткнется на это подробное издевательское описание и вздрогнет от отвращения, вспомнив о нем все самое худшее. Прочтет ли Кристина? Станет ли ей жаль его, или она сморщит носик, будто около нее раздавили клопа, и на всякий случай возьмет своего виконта под локоть, чтобы он вел и защищал ее… от кого, от него? Можно подумать, он чем-то угрожал ей. Или угрожал? Одним своим существованием в ее жизни, существованием в ее жизни тьмы и дыхания смерти за спиной. Прочтет ли мадам Жири? Вздохнет ли с горечью, что он не оправдал ее надежд? А на что ж она надеялась? Что он станет ручным крольчонком, по гроб жизни благодарным ей за спасение, послушным и смирным? Все, кто когда-либо знал его, получат свою порцию развлечения. И еще скажут смеясь – наш Призрак снова взялся за старое. И он ничего не может с этим поделать. И Шарлиз тоже читала… ей прочитали. И ничуть не легче оттого, что она много раз видела его. Она привыкла и видеть – и не смотреть. Видеть и не вдумываться в то, что она видит. Но они подкрепили мерзкое зрелище своими словами, чтоб уж наверняка, чтобы еще крепче припечатать его позором, выжечь его нечеловеческое лицо у нее в мозгу.

Так стыдно. Так больно. И хуже всего тишина. Ни единой ноты, ни отзвуков забытых мелодий, ни фантастических адажио, ни пения воображаемой увертюры. Если музыка не вернется, ему незачем жить. А он не слышал ничего, кроме насмешливого шепота Евы в голове, но в нем было музыки, лишь презрение да издевка.

«Нет, это он, вот этот призрак Смерти,

Которого на свет я породила,

Чтоб он усеял землю мертвецами, -

Поверг его! Да будут же над ним

Проклятья всех живущих, и в мученьях

Пусть он бежит в пустыню, как бежали

Из рая мы, пока родные дети

Не умертвят братоубийцу! Пусть

Горящими мечами херувимов

Преследуем он будет дни и ночи!

Пусть все плоды земные превратятся

В его устах во прах и пепел - змеи

Устелют все пути его, - листву,

Где он главу усталую преклонит,

Усеют скорпионы! Пусть он грезит

Во сне своею жертвой, наяву -

Зрит лишь одно - зловещий образ Смерти!

Пусть все ручьи, когда, сгорая жаждой,

Прильнет он к ним нечистыми устами,

Ручьями крови станут! Пусть стихии

Его врагами будут! Пусть живет он

В мучениях, в которых умирают,

А смерть ему пусть будет хуже смерти!» (с) Дж.Байрон

Так бы им и следовало его прозвать. Призрак Смерти. Не Призрак Оперы. Раз он ушел из Оперы и унес смерть с собой в мир, так было справедливее называть его.

Заметила ли Шарлиз, что ее беды начались, когда она впустила его в свою жизнь? Стоило б ей увидеть в этом знамение.

И он был Лир, и его седая давно не стриженая борода свешивалась до самых колен… потому что он стоял на коленях, сгорбившись, с заведенными за спину руками и опустив голову на плаху, и видел только, как мимо него проходили все, кого он любил когда-то, и читал в их взглядах одни лишь ненависть и гадливость. «Ты предал меня и принес мне смерть, жестокую смерть, я страдала», - горько прошептала Корделия и ушла, и все, что он мог видеть, заволокло туманом от наполнивших глаза слез. «Если б не твоя глупая гордыня, отец, я была бы жива»,- с укором сказала Регана, проходя мимо него, и он даже на мгновение уловил тонкий аромат ее духов. «Если ли б ты не вверг меня во искушение, я не сделала бы того, что сделала, и не совершила бы зла, не убила бы родную сестру, и сама бы не закололась, и была бы жива, это твоя вина, твоя, живи с этим теперь – еще пять минут, пока палач не опустит топор»,- холодно проронила Гонерилья. «Я был бы зряч, если б ты не разрушил мой мир, упрямый гордец»,- с осуждением проговорил Глостер. Они все уходили, оставляли его одного, потому что никому из тех, кем он дорожил, он не принес добра, одни лишь беды и смерть.

- А Кристина? Разве я не отпустил Кристину? – почему-то вскричал он с отчаянной мольбой, хотя у Лира и не было никакой Кристины, и он не помнил сейчас, откуда вдруг всплыло это имя в его памяти. Только палач, услышав его крик, гулко рассмеялся под своим черным капюшоном, закрывавшим лицо: «Ты гордишься тем, что не совершил зла, которое собирался? Великолепное доброе дело – один-единственный раз передумать совершать зло!». И палач, содрогаясь от хохота, опустил топор на его оголенную шею. Так быстро. И не больно совсем, только сердце подпрыгнуло в груди, и он закричал от ужаса и проснулся. Один, свернувшись калачиком на узкой жесткой койке, потеряв счет времени, один в тишине и густой, как чернила, равнодушной тьме.

– К тебе гостья, Кристина.

– Да, мадам Валериус, иду.

Девушка в шелковом розовом платье светло улыбнулась, порывисто вскочив со своего места, увидев, кто пришел навестить ее. В уютную комнатку, которую ей оставалось занимать меньше месяца, входила высокая сухощавая женщина в черном.

– Мадам! – прелестная сияющая девушка пылко устремилась к гостье, но остановилась, увидев, как та бледна и печальна, и ее улыбка тоже поблекла. – Что-то случилось?

– Мэг… - проговорила мадам Жири, не поздоровавшись с воспитанницей и тяжело опускаясь на стул. – Не приходила ли она к тебе, Кристина?

– Нет… я не видела ее, хотя как раз и думала о ней, нам нужно поговорить, но не получилось, Рауль… Мадам Жири? Что с Мэг?

– Она… вчера не вернулась, ушла и не вернулась. Я ходила в полицию. Объездила больницы. Никто не видел ее, никто о ней ничего не знает. Ее нигде нет.

– Мэг… пропала? – растерянно произнесла Кристина. Мадам Жири в отчаянии закрыла лицо руками.

– С ней что-то случилось, я знаю, что-то случилось, что-то страшное, ах, моя девочка, моя бедная девочка… - простонала она.

Кристина с нежностью коснулась плеча немолодой женщины, но не придумала, чем поддержать ее. Часы отсчитывали секунды, мерно раскачивался маятник, и только его цокающий звук нарушал тишину, да еще неровные вздохи отчаявшейся матери, чье дитя растворилось где-то в вечно голодной пасти огромного города, и неизвестно, вернется ли когда-нибудь домой.

– Все обойдется, - наконец нерешительно проговорила Кристина, чувствуя, что говорит что-то глупое и неловкое. – Мэг… она умница, она не даст себя в обиду.

Мадам Жири молча покачала головой, словно говоря – сколько на свете злых людей, которым легче легкого справиться с хрупкой, юной, порхающей как златокрылый мотылек девушкой, одним щелчком могут они сбить всю пыльцу с нежных крылышек или походя раздавить его между пальцев. Это не настойчивому кавалеру отпор дать, и не усмирить завистливых товарок, подсыпавших пшено в балетные туфельки, чтоб не слишком возгордилась от первого успеха.

– Мне кажется, с ней было что-то неладно последнее время, - глухо произнесла мадам Жири. – Я спрашивала, она не говорила, твердила, с ней все в порядке… я думала, может быть, девочка влюбилась, вот и вздыхает, с кем не бывает в ее-то годы…а вдруг она попала в беду, а я даже не знаю, в какую. Что я за мать после этого?

– Мадам, вы… вы замечательная мать, уж я-то знаю! – воскликнула Кристина, вскакивая и нежно обвивая колени пожилой дамы, опустившись около нее на холодный пол, и ее шелковые юбки пышным колоколом легли вокруг нее – словно лепестки осыпавшейся розы. – Вы самая добрая, самая мудрая мать в мире. Мэг знает это. Она обязательно найдется.

Длинные пальцы мадам Жири рассеянно коснулись каштановых кудрей девушки. Она ничего не сказала, не возразила и не улыбнулась, только прикрыла устало глаза.

Кристина не могла заменить ей Мэг. Кристина хорошая девочка, но не ее, не родная девочка, не плоть от плоти. Всего только доброе, милое дитя.

– Она не говорила с тобой, - поняла мадам Жири и болезненно вздохнула, утратив последнюю слабую надежду. – Я надеялась…подумала, а вдруг она поделилась с тобой?

– Я не видела ее несколько недель, - со стыдом призналась девушка. – Свадьба… отняла все время. Мне жаль.

– Не твоя вина.

– Все равно жаль. Если б я не была эти дни так занята собой… я могла бы что-то знать, - Кристина виновато спрятала лицо, обнимая женщину, отчасти заменившую ей мать. Та не ответила, только угрюмо качнула головой, словно отказываясь слушать изъявления запоздалого и бессмысленного раскаяния.

– Мадам Жири? – вдруг шепотом произнесла девушка, отрывая голову от коленей сидящей женщины. – Вы можете сказать мне одну вещь?

Едва заметное пожатие бессильно опущенных плеч в ответ, и Кристина нерешительно кашлянула, но все-таки, чуть заикнувшись поначалу, прошептала свой вопрос.

– Мне Мэг сказала, что тогда… когда сгорел театр, что она спускалась вниз, с другими, и что там никого не было. Это правда?

«Какое это имеет значение» - сказали глаза мадам Жири, но она выдавила устало:

– Мне она сказала то же самое…

– Значит, он жив? – робко спросила девушка.

– Он?

– Ангел Музыки, - заговорщически шепнула Кристина, испуганно оглянувшись через плечо, словно тот мог вынырнуть из тьмы настенного зеркала, вызванный, как истинный демон, звуком произнесенного вслух имени.

– Какая чушь…

– Я не знаю, как его звать. И не хочу звать Призраком. Пусть остается Ангелом…

– У меня пропала дочь, Кристина. А ты все еще не выбросила из головы детские сказки.

– Простите… - она опустила голову, смутившись, и зарделась от неловкости. – Мне казалось…ох! Мне показалось.

Мадам Жири помедлила, но решилась и со вздохом обронила еще несколько фраз.

– Он был небезразличен мне, как младший брат. Когда у тебя будут свои дети, ты поймешь, как эта привязанность отличается от любви к своему единственному ребенку.

Кристина покраснела, осознав, что она никак не включена в список тех, кого строгая дама-балетмейстер полагала своей семьей.

– Если же тебе небезразлично, разорвала ли его толпа, - жестко продолжила Жири, и на мгновение ее взгляд стал прежним – прямым и властным, - тебе следовало бы задержаться и посмотреть самой.

– Вы правы, - уныло шепнула девушка.

– Пустое, Кристина… Забудь. У тебя-то теперь все хорошо.

– Я… может быть, мне поговорить с Раулем? У его семьи связи. И деньги. Знаете, они порывались не раз вызвать меня в полицию, мне сказал его брат, мой будущий деверь, но Рауль велел им оставить меня в покое. Он может заставить их перевернуть Париж. То есть, я так думаю, что может, - неуверенно добавила она.

– Попроси… я попросила бы о помощи кого угодно, вплоть до лютого врага, если б это помогло Мэг вернуться ко мне живой и здоровой, - и голос этой сильной женщины задрожал. И сразу спала маска высокомерия и уверенности в себе, которой она всегда твердо встречала любопытные взгляды, навсегда спала маска с выражением непоколебимого упорства, говорившая – я знаю нечто неизвестное вам, и ничто не заставит меня рассказать об этом, пока я не сочту нужным. По впалой щеке поползла одинокая слеза, и Кристина робко, боясь обидеть ее уже тем, что заметила, протянула женщине белоснежный платок. На среднем пальце ее тонкой руки сверкнуло переливчатым блеском сапфирное кольцо.

– Я попрошу Рауля, - пообещала она. – Верьте, мадам, наша Мэг непременно вернется. Рауль сможет все устроить, и они ее найдут, обязательно найдут. Я… - Кристина оглянулась на мгновение и осеклась, сдавленно ахнув, словно холодные костлявые руки вдруг сжали ей горло. – О Боже, - пробормотала она, и кровь отхлынула от ее лица. – Там!

– Что?

Кристина молчала, прильнув к ногам старшей женщины, ее тело колотили судороги нервной дрожи. Мадам Жири раздраженно нахмурилась, увидев застывший ужас на лице воспитанницы – совсем, как прежде, в те времена, когда их общим домом была Опера. Вот ее Мэг, она всегда смотрела на вещи здраво. Ей никогда не мерещились тени по углам, и услышав голос ангела, поющего в ночи, она запустила бы в него подушкой.

– Что там, Кристина?

– Он, - ответила девушка чуть слышно. И ее нежный голосок малиновки треснул сломанной сухой веткой. – Он вернулся. Там, в зеркале.

– Кристина! – строго воскликнула мадам Жири. – Возьми себя в руки!

– Я видела, - упрямо прошептала Кристина, и глаза ее широко распахнулись, вглядываясь в зазеркалье. Мадам Жири глянула ей через плечо, но кроме отражения коленопреклоненной девушки и черного силуэта, принадлежавшего ей самой и похожего на сломанную обгорелую спичку, там никого не было.

– Там никого нет, Кристина.

– Уже нет, - согласилась она тихо. – Но он был там секунду назад, я видела. Он смотрел на меня оттуда, и я не сошла с ума, честное слово, я в своем уме. Но он был там, в своей белой маске.

– Его белая маска лежит у меня дома, в сундуке… - ответила мадам Жири, с сожалением глянув на бывшую подопечную

– У него было много, разных. Я видела. Мадам, не уходите! – но старшая женщина высвободилась из рук, обхвативших ее колени, и встала.

– Мне пора, Кристина. Вдруг моя Мэг… даст о себе знать. И прости, что у меня нет времени на твои детские страхи. Если он вернется, передай ему, что я всегда желала ему добра, даже если ему казалось, что это не так. Но я думаю, Кристина, что он либо в могиле, либо занят собственными делами, и не станет продолжать играть в прятки с девочкой, которая так и не повзрослела. Смотри!

Жири подошла к зеркалу и сняла его с креплений. Позади была глухая стена.

– Там никого не может быть, Кристина. Мы не в Опере, где сотня тайных проходов. Ты видела тень собственного платья и ничего больше.

Девушка сникла, но в который раз упрямо покачала головой.

– Не платье. Я видела человека, и он стоял там. Это был он.

– Ну кланяйся ему от меня, Кристина. Полагаю, если б он хотел тебе зла, ты уже сполна хлебнула бы горя.

Мадам Жири взяла свою трость и в последний раз окинула взглядом прислоненное к стене зеркало, – она не стала вешать его на место, – и девушку, из счастливой улыбающейся невесты вмиг превратившуюся в ту запутавшуюся девочку, которую магнитом тянуло лететь на огонь и сжечь свои крылья в пепел.

– Выходи скорее замуж, Кристина, - холодно сказала на прощанье мадам Жири. - Молодой муж лучше, чем кто-либо другой, будет караулить твой сон. И оставь его грешную душу в покое. Дай ему жить, если он жив, или покоиться с миром, если он ушел в небытие.