47. Глава 47.
Только Анна с притворным дружелюбием помахала ей рукой на прощание и ускользнула в направлении украшенного каменными львами входа, а карета, чуть дернувшись поначалу, когда кучер подстегнул лошадей, плавно откатилась в сторону, чтобы не мешать прибытию новых гостей, Шарлиз сразу же вскочила со своего места, отбросив миролюбивую кротость, с которой всю дорогу выслушивала болтовню своей тюремщицы. Дернув в стороны плотные занавески, закрывавшие окошко кареты, и едва не сорвав их в спешке, она открыла себе обзор – вид на сияющий праздничными огнями подъезд к добротному зданию из серого гранита, откуда долетали звуки скрипки. Свобода была так близко - только протяни руку, манила вновь вспыхнувшей надеждой, дразнила волнующей доступностью, обманывала кажущейся простотой, с которой можно было разорвать оковы. Свобода была совсем рядом – но в узкое окошко не протиснулась бы даже девочка-подросток. Едва справившись с волнением, от которого зубы лихорадочно стучали, соревнуясь по громкости с барабанным боем, Шарлиз некоторое время осматривалась и прислушивалась. Предоставленное ей в полное распоряжение пространство – чуть больше гроба, чуть меньше склепа – тесное, но зато без Анны, которая одним присутствием давила на нее не меньше, чем небесный свод на плечи атлантов, могло стать ей как преданным союзником, так и злейшим врагом – смотря как досконально каретник позаботился о мелочах. Шарлиз осторожно проверила дверцы – они были заперты на ключ. Аккуратно, стараясь не лязгать металлическими деталями, подергала, не шатается ли язычок замка. Не шатался… Обождав, не потревожила ли она своими суетливыми движениями кучера – это и был видимо тот самый верный Анне человек, тем более верный, что он был то ли немым, то ли даже глухонемым и отличался ростом и тяжеловесностью медведя – девушка заметалась по замкнутому пятачку, беспорядочно ощупывая стенки, безостановочно, судорожно, как запутавшаяся в паутине муха. Гладкие, оббитые шелком стены. Железный замок. Единственное оружие и единственный инструмент, который должен был заменить ей топор, лом и долото – длинный согнутый гвоздь, который она нашла в щели между комодом и своей кроватью и спрятала под подвязкой, расцарапав себе ногу его острым концом. Им она попыталась поскрестись в замочной скважине – без толку. Поддеть собачку – слишком толстый край не пролазил в щель не толще листа бумаги. От напряжения и досады на глазах выступили слезы, задрожали руки, и она выронила свой жалкий инструмент и долго ползала потом на коленях по полу, шаря ладонью под сиденьем, пока не нащупала потерю. Тем, кто сейчас веселился на балу, должно быть, этот вечер казался длинным и насыщенным впечатлениями. Шарлиз же потеряла счет времени, не зная, прошел ли час или больше, а может быть, меньше, но ей казалось, что время летит, мчится со свистом ветра в ушах, неоправданно торопясь вперед, лишь бы урвать, отнять у нее несколько лишних минут. Начать стучать и кричать? Рослый кучер тут же вскочит на козлы, хлестнет лошадей и поминай как звали… И не будет другого шанса хоть немного приблизиться к двери, ведущей к заветной свободе. Прильнув к оконцу, она жадно наблюдала за суетой снаружи. На нее никто не обращал внимания. Капризную избалованную госпожу ожидала в карете преданная горничная на случай, если той понадобится освежиться или перешнуровать тугое платье. Ничего странного, и в сторону печальной девушки с выбившимися из-под строгого чепца рыжими прядями никто даже не поворачивал головы – ни слуги, ни господа. Шарлиз снова принялась ковырять замок – бессмысленная каторжная работа. Будь у нее десятилетие впереди, как у узника легендарного замка Иф, должно быть, в конце концов упорный механизм бы сдался на милость победителя. Но времени-то как раз у нее и не было. Гвоздь мерно царапал по металлу, и нервирующее поскрипывание отнимало остатки самообладания, и она едва удержалась от сердитого крика. Немалых усилий стоило подавить горячее желание изо всех сил, даже причиняя себе боль, ударить кулаком по упрямой двери, перекрывшей ей путь к свободе - столь желанный путь домой, к своим близким, к родному безопасному очагу. Шарлиз вытерла дрожащей рукой вспотевший лоб и снова припала к окошку, пытаясь угадать, сколько уже потеряла времени на бесплодную возню. Музыка все еще играла, и теперь из распахнутых окон здания лились легкие выразительные звуки вальсов Штрауса и Ланнера. Где-то там люди танцевали и развлекались, но Анне нужно было выдумать утонченное издевательство, заставив ее внимать отголоскам чужого веселья из своей запертой клетки. Наверное, то же чувствует тоскливо съежившаяся на жердочке канарейка, вслушиваясь в оживленный воробьиный щебет за окном. Хотя она ведь сама подбросила ей эту идею. Но… разве было из чего выбирать? И кто же знал, что Анна жестока настолько… Можно даже не сомневаться, что мысль о мечущейся по клетке, бьющейся и трепыхающейся пичуге, тщетно пытающейся раздвинуть стальные прутья и вылететь на волю, доставляла ей немало мгновений злорадного удовольствия.
Должно быть своими горькими мыслями, проникнутыми слишком сильными чувствами, яд которых стекал жгучими каплями и испарялся, напитывая воздух ее бессильной яростью и отчаянным, всепоглощающим желанием выжить, потому что ей было ради чего жить, она привлекла ту, от которой так страстно мечтала избавиться. Ее богатый наряд отливал при свете фонаря странной переливчатой желтизной, нездоровой, как цвет лица умирающего. Легко сбежав по ступеням, ничуть не стесненная тяжелым подолом длинного платья, водопад кружев и воланов которого струился за ее спиной до самой земли, Анна приблизилась к карете и улыбаясь взглянула на нее, запрокинув голову. Ее черные локоны, которые они так тщательно завивали ей с самого утра, рассыпались по спине, и в них брызгами живой воды замерцали, отражая свет, золотистые жемчужины. И глаза ее – черные и обычно холодные, как драгоценные камни – тоже светились теплым лучистым светом, словно зрачки ее тоже превратились в золотистые жемчуга. Бездушная мраморная красота ожила и заблистала, холодная Галатея согрелась, открыла глаза и с удивлением вдохнула сладкий, напоенный ароматом цветущих акаций воздух.
– Шарли-из, вам не скучно? – протянула она, и в ее капризном голоске тоже трепетал золотистый перезвон волшебных колокольчиков.
Хотелось кричать в ответ, кричать, что да, и скучно, и страшно, и одиноко, и пусть они наконец отпустят ее, потому что она случайно, совсем случайно ступила ногой в эти силки… Хотелось, но она не закричала, только смотрела на женщину, которая сегодня источала странное новое сияние, но была все так же безжалостна к своей пленнице. Сердце ее все равно осталось мраморным и каменно-твердым.
– Вам ведь слышно музыку, Шарлиз? Вам нравится? Правда же, чудесно? – она закружилась перед каретой, подняв руки на плечи воображаемого партнера. – Я родилась в Вене, Шарлиз, это город, все танцевать вальсы это все равно что жить. Хотела бы я, чтобы последним, что я услышу в этом мире, был венский вальс. Впрочем, я ведь не намерена умирать. Я только узнала, что значит по-настоящему жить. Сегодня дивный вечер, милочка моя, дивный, - произнесла она с чувством, как мечтательная, совсем еще молодая девушке, попавшая на свой первый бал. – Слушайте Штрауса, Шарлиз, он достоин того, чтобы вы прониклись его очарованием… Я еще вернусь.
Прикусив губу, она смотрела вслед Анне, которая убедившись, что птичка смирно сидит в клетке сложив крылья, устремилась назад, туда, где играла музыка, горели огни, где мелькали в окнах силуэты пар. Теперь, когда она отошла достаточно далеко, Шарлиз заметила, что невдалеке поджидал мужчина – то ли ее, то ли просто так дышал свежим воздухом, устав от шума и духоты. Она не видела, как он подошел, или быть может, он ступил в пятно света только сейчас, а раньше невидимкой таился в тени. Он пошевелился, и на мгновение ей показалась знакомой его высокая фигура и хищная гибкость движений, и сердце ее радостно екнуло и забилось быстрее. Но заблуждение миновало быстро – не позволив ей потешить себя иллюзией. Он подошел поближе – но не к ней, а навстречу Анне, протягивая ей руку, но при этом не сводя глаз с оконца кареты – или так ей только показалось, что незнакомец внимательно разглядывал ее? Яркий свет фонаря высветлил его черты, и Шарлиз разочарованно отвернулась. Красивое лицо. Чужое лицо. Не то, страшное, которому она бы обрадовалась всем сердцем. Всего лишь какой-то простак, завлеченный красотой ядовитого цветка и потянувшийся сорвать его и вдохнуть парализующий волю аромат – отравив и навеки погубив свою душу. Он желал Анну – наивный. Он не мог знать, не мог, что скрывается за ее очаровательной внешностью. К чему бы ему было интересоваться служанкой, томящейся в ожидании конца вечера, чтобы сопровождать хозяйку домой. Шарлиз с сожалением загасила огонек ложной надежды, чересчур поспешно вспыхнувшей в душе, а теперь неохотно тающей, не желая расставаться с ней. Перехватила получше гвоздь, нагревшийся в ее судорожно сжатой ладони. Странно, что не раскалился добела, она бы не удивилась, если бы огонь, который жег ее изнутри, вырвался на свободу и испепелил все кругом.
Оставив в покое замок, она взялась за дверные петли, пытаясь поддеть острым концом железный штырь. Ей даже начало казаться, что он вздрагивает в своем гнезде… или это всего лишь дрожали ее руки от нечеловеческого усилия сдвинуть намертво вогнанный в предназначенное для него отверстие кусок железа? Как бы ни было, она пыталась снова и снова… от этого зависела ее жизнь, и некогда было сетовать на то, что ее тонкие женские руки не приспособлены для такой работы.
–
Анна де Морано. Она же Аннемария Винцент. Должно быть, не единственные ее имена. Не будь она знатна и богата, ей стоило бы играть в театре, проживать тысячу жизней, каждый вечер умирать и заново возрождаться бессмертной птицей Феникс - может быть, тогда она была бы счастлива, довольна и не искала бы других способов вырваться из тисков скуки и дать пищу своей неуемной жажде впечатлений. Но это для нее было немыслимо – отправиться на подмостки, и она удовлетворилась всего двумя жизнями, которые проживала параллельно – светской красавицы и не гнушающейся ничем авантюристки, исполняющей любые, самые темные замыслы того, кто достойно оплатит ее труды. Кто-то может быть отвернулся бы от нее, без оглядки бежал бы, спасая достоинство и разум, бежал в паническом страхе быть поглощенным и задавленным ее силой, но Робера она восхищала. Как женщина, достойная преклонения перед ее яркой красотой, как победный гимн, восславляющий и утверждающий власть таких, как они – таких, как он, и таких, как она - таких похожих, таких достойных друг друга. И она – она тоже узнала его с первого взгляда, стоило ей повернуть голову и увидеть его лицо. Давно – очень давно он не испытывал такого. Как будто весь мир лег по щелчку бича у его ног, покорно ворча, как усмиренный лев.
– Тур вальса? – проговорил он, подавая ей руку. Кажется, он до сих пор даже не представился. Но ее это не волновало. И его тоже. Зачем – зачем, если он знал, и она знала? К чему слова? И толпа расступалась, оглядываясь им вслед – с завистью, с восхищением, и любуясь ими и втайне мечтая разлучить их, потому что это слишком много, больше, чем бывает отпущено одному человеку – и красота и взаимность в любви. Кто сказал, что красота залог счастья? Чушь… Залог восхищения, и не более того. Еще зависти. И наверное, тщеславия – разве не лестно, что такой красавец выбрал именно тебя? Что такая красавица отвергла всех – и все ради тебя? А любовь – любовь всегда была слепа.
Анна танцевала легко и непринужденно, казалось позабыв, что она не одна, что на нее устремлены десятки, может быть, даже сотни глаз. Счастливая улыбка не сходила с ее губ, и Робер слышал, как она тихонько смеется от избытка переполнявших ее чувств, нимало не стесняясь того, что в бальной зале ее оживление будет сочтено почти неприличным, признаком дурного тона, а для самых придирчивых – даже свидетельством душевной болезни, раз она не берет за труд скрыть от любопытных глаз, что творится у неев сердце. Но она о том не заботилась, сияя и лучась ярче праздничных канделябров.
Круг, другой, третий… Анна не умолкая рассказывала ему что-то. О старинном замке, которым она владеет в Австрии. О том, что она играет на скачках, и успешно играет – да кто бы сомневался, это же Анна! Что мечтает поехать в Африку и побывать в настоящей пустыне, вдохнуть раскаленный ветер, смешанный с мелкими колючками песка. Ее было не переслушать, но Робер не уставал от нее, даже наоборот. Слушать ее было легко, как журчание прохладного ручья, слушать не вдаваясь в подробности, но позволяя голосу ласкать слух и баюкать волю. Полтора часа, отпущенных ему для узнавания, было даже больше, чем требовалось, чтобы испить эту душу до самого дна. Он знал ее. Он понимал ее - понимал, что жизнь кажется ей чересчур короткой, что она боится всего не успеть, потому так торопливо глотает слова, когда ее мысли и мечты, которые она пытается донести до него за несколько коротких кругов вальса, переплетаются и обгоняют друг друга, и рвутся наружу лавиной мелких разноцветных бисеринок, каждая из которых самоценна, хоть они и рассыпаются и теряются так легко. Он едва поспевал за ней – следить за ее торопливой речью, но все-таки успевал, продолжая улыбаться ее напору, переключаться вслед за ней с Вены на Трансильванию, с безводных пустынь на Ниагару…
А потом ее чарующая улыбка померкла. Только один вздох назад она была говорливой и непосредственной, как умилительный, хотя и дурно воспитанный ребенок, но в мгновение ока ее губы гневно искривились, брови выгнулись обиженной дугой. Музыка еще играла, но она задержалась на месте. Анна смотрела в окно, к которому поднесла ее последняя фигура танца, когда они плавно разминулись с другой парой: он – военный, и она - совсем еще молодая девушка…
И резким движением вырвав у него руку – так, словно он и никто другой был виноват в том, что ее настроение испортилось, она принялась расталкивать руками гостей, пробираясь к выходу. Кто-то возмутился, но Анна ответила резкостью и с грубостью базарной торговки отпихнула локтем танцующую пару, освобождая себе проход. Вальсирующие сбились с такта, и на время в зале, где все было устроено с выверенной строгостью и педантичным порядком, воцарилось смятение. Робер устремился за ней, но запутавшиеся, растерянные из-за неразберихи танцоры невольно оттеснили его от нее. Но… она ведь слишком великолепна, чтобы вот так исчезнуть, слишком...
– Анна! – позвал он перед тем, как окончательно потерять ее из виду. – Аннемария!
Не нужно было называть ее тем именем, не нужно, это была ошибка… но она уже оглянулась через плечо, и окутывавший ее золотистый свет потух. Он поймал недобрый, настороженный взгляд, взгляд женщины, которая почуяла предательство, которая заподозрила, что ее пытались использовать как любую простушку, играя на ее сердце, как на рояле. Если б она не убегала, он бы оправдался. Анна… просто сократил ее имя на свой манер – убедил бы ее в этом, как убеждал всех и всегда. Но как он мог убедить, если она убегала и не собиралась обождать его, а сомкнувшаяся у нее за спиной толпа уже разлучила их? Бросившись следом, он почти преуспел, почти раздвинул топчущиеся на месте в ожидании распорядителя бала пары - будто овцы, ждущие пока пастух наведет порядок и укажет каждой ее место в покорном стаде…
– Аннемария! – крикнул он последний раз, наудачу.
– Не смейте идти за мной, не смейте! – гневно бросила она, оглянувшись, и ему показалось, что он все-таки читает в черных глазах сожаление. По крайней мере она смотрела не равнодушно, не холодно – всплески гнева и жадного любования смешивались в одно, в единственный прощальный взгляд полуненависти-полулюбви. – Вы не можете! Не сейчас! Не смейте! Оставьте меня, немедленно!
Подол ее платья метнулся за порог шуршащей змейкой из желтовато-кремовых кружев, и она скрылась за дверью, с силой оттолкнув важного господина в ливрее, который едва не завертелся волчком. Нет, не так все просто… Такая женщина не убежала бы, оскорбившись, что он попытался перехитрить ее и пришел сюда уже зная, какие маски она любит примерять, и что за планы теснятся у нее в голове. Она приняла бы правила игры и с азартом ввязалась в схватку, надеясь победить его, сломить и поработить, чтобы он склонился перед ней, как всякий, кого она когда-либо желала склонить на свою сторону.
Тогда он бросил погоню и подошел к окну, вид из которого расстроил и обозлил ее. Вот оно что – карета. Карета, где скучала грустная рыжая камеристка. Или не камеристка вовсе. Как раз там она и стояла, чуть в стороне, нарядная карета с графским гербом на дверцах. Стояла еще недавно, когда Анна подходила к ней и о чем-то говорила с девушкой, а он спустился за ней следом и наблюдал, стоя на почтительном расстоянии, но все же не скрывая, что теперь ни на шаг не отойдет от нее. От Анны. Но она исчезла.
Множились загадки… Заинтересованный, Робер де Шатильон прошел мимо беспомощно вертевших головами людей, не привыкших к прилюдным ссорам благовоспитанных гостей. Здесь даже лютые враги обязаны были улыбаться и раскланиваться. Но Анна нарушила и это правило. Да и на него - кажется, на него тоже уже показывали пальцами. Плохой признак, он не любил так уж запоминаться, да еще в связи со скандалом. Да мало того - чтоб его после связывали с графиней Винцент. Таких, как он, не должны знать ни в лицо, ни по имени, такие появляются и исчезают, взимая свою дань и растворяясь в ночи... Не опускаясь до беготни и спешки, Робер неторопливо покинул залу, внимательно поглядывая по сторонам. На улице было светло как днем, все фонари горели, отбрасывая на мостовую яркие пятна света и зловещие рогатые тени. Ни Анны, ни ее кареты - никаких следов. Только он не видел, уехала ли она в ней, или та пропала еще раньше, чем Анна сбежала вниз.
– Эй, служивый! – окликнул он стоявшего навытяжку швейцара. – Ведь только что отсюда выбежала женщина? У нас с ней вышло мелкое недоразумение… Я хотел бы извиниться. Не подскажешь, куда она пошла?
– Уехала в своей карете, сударь. Очень сердилась на кучера, который отлучился.
– А… вот оно что.
Робер задумчиво потер подбородок. Кажется, он потерял красавицу Аннемарию из виду. А еще кажется, он пропустил самое интересное. И теперь остается только гадать, что там у нее произошло, что она сбежала от него, не оставив даже хрустальной туфельки. Досадно… весьма… Но зная, кто она, и как ее зовут – быть может, не все еще потеряно?
–
Как это всегда и бывает, ее усилия увенчались успехом совершенно неожиданно, так что в первый момент она испугалась больше, чем обрадовалась. Железный штырь вдруг сдвинулся на волосок, а сдвинувшись раз – уже почти легко выскочил наружу. Расшатать второй уже было проще. На короткое мгновение Шарлиз даже загордилась – жаль некому было похвалиться, как мастерски она разобрала дверцу кареты. Вот что значит женщина, привыкшая полагаться не на мужа, отца и братьев, а только на себя, и уже не первый год подряд. Правда, последние месяцы это уже было не совсем так, или даже совсем не так… но что значат месяц-другой лодырничанья, когда есть на кого возложить работу, требующую грубой неженской силы, по сравнению с теми годами, когда она тащила на себе и дом, и не повзрослевшую Мари и была совсем одна?
Подобрав юбки, чтобы не зацепиться оборкой о подножку, Шарлиз соскочила на землю. Она смутно себе представляла, где находится, но очевидно было, что где-то в центре Парижа, да и не так важно, что это за улица и куда сейчас побежать, важно от кого и как быстро… и ничего больше. Переходить на бег в буквальном смысле она боялась, чтобы не привлечь к себе ненужного внимания, и затаив дыхание нырнула в узкое пространство между каретами. Шагов пять дались ей вполне благополучно. Затем она услышала полузвериный рык – такой может издать лишь дикий зверь да еще человек, лишенный способности к членораздельной речи – и тогда действительно побежала, изо всех сил, не разбирая дороги, петляя между рядами ожидавших господ карет. Кажется за ней гнались… но она не была уверена, что это жуткое тяжелое дыхание, наводящее мысли о красноглазом бешеном псе с пеной капающей из оскаленной пасти, принадлежит преследователю, а не ей самой, отдаваясь хриплым свистящим звуком у нее в ушах.
Темнота была ей и другом, и врагом. Другом, потому что затеряться и спрятаться легче было во мраке. Врагом, потому что при свете дня гоняться за хрупкой девушкой было если не невозможно – возможно все – но хотя бы подозрительно и могло привлечь на ее сторону официальных или добровольных защитников порядка… Где-то позади всхрапнула лошадь, застучали о булыжник колеса – Шарлиз не стала оборачиваться. Она всегда была быстроногой, и бывало никто не мог угнаться за ней, когда она была еще девчонкой и носилась по закоулкам парижской окраины наперегонки со сверстниками… так давно. Бежала она быстро, да только совсем не ориентировалась в поворотах и хитросплетениях улочек… И только вскрикнула в ужасе, когда руки ее уперлись в стену. Она непонимающе подняла голову, задыхаясь от бега, и только тогда поняла, что темная дорога завела ее в тупик, и что кроме как снова назад, искать другой поворот – иного пути у нее нет. Сорвалась было с места – но черная тень уже перегородила ей дорогу – тень кареты, украшенной гербом. От огромного зловещего сгустка мрака отделился другой, поменьше, но тоже пугающий и приблизившись к ней вплотную превратился в кучера, который недавно молчаливо правил лошадьми, а сейчас собирался исполнить другую роль – роль охотничьего пса, которому крикнули «ату».
Бежать было некуда, но Шарлиз попыталась проскользнуть мимо него. Напрасные старания. Огромная рука перехватила ее, волоком протащила несколько шагов, не обращая внимания на ее жалкие потуги к сопротивлению, и зашвырнула обратно в карету, как нашкодившего щенка. А там уже ее поймала другая рука – не такая толстая и мускулистая, но тоже сильная, и она не сумела вырваться, оставшись коленопреклоненной у ног женщины.
– Разве вы не обещали мне не бежать, Шарлиз? – и где только делась вся певучесть и неторопливая протяжность голоса Анны де Морано? Лязгал холодный, гулкий металл, тяжеловесный, как литая чугунная плита. – Разве вы не обещали? Я вас спрашиваю!
– Анна… - пробормотала она умоляюще, не в силах высвободиться из захвата, которому не каждый крепкий мужчина смог бы противостоять. – Прошу вас…
– Разве я не хотела обращаться с вами по-хорошему? Разве я не была к вам доброй? – закричала та с нервными, истеричными интонациями.
– Анна…
– Разве я не была с вами честной? Разве не исполнила, что обещала?
Больше Шарлиз не повторяла ее имени. Та все равно не слышала ее, ослепленная гневом и не совсем понятной ей горечью – не совсем понятной, потому что все равно ведь пленница не сумела уйти далеко и вновь оказалась в ее руках. Сжавшись у ног Анны на полу кареты, она молча выжидала, пока у той пройдет приступ ярости. «Она не убьет меня, - дрожа всем телом, думала она. – Не убьет. Она хочет, но она не может. Я ей нужна. Пока еще нужна. О Господи, помоги мне, чтобы я еще хоть немного побыла ей нужна…».
Руки Анны тряхнули ее неженской силой и яростью шквального ветра.
– Отвечайте, Шарлиз! Разве вас не учили держать свое слово? Не учили всяким миленьким присказкам вроде «Давши слово, держи»? Нет? Очень, очень напрасно! Я была с вами милой – насколько я вообще умею быть милой – но для вас я постаралась! Я могла запереть вас на конюшне! Или в сыром холодном подвале! Или рядом с псами, которые рвались бы с цепей и лаяли день и ночь напролет, щелкая зубами у вашего лица! Но я была доброй! Я обращалась с вами, как с гостьей! Я позволила вам сопровождать меня! Я старалась, чтобы вам было чем занять руки и голову! Разве я не была справедливой? А вы – вы решили обмануть меня? Меня! Сделать из меня дуру? Да, Шарлиз? Посмеяться надо мной? Пошутить над моей забавненькой доверчивостью - экая право тупица, эта Анна! Да? Так?
Она в ярости - Анна в ярости и готова разнести весь мир по кирпичику, но… она ведь не убьет ее. Не убьет… Наверное, не убьет. Не сейчас...
Гнев в голосе смешивался с обидой, странно-наивным возмущением, что что-то в этой жизни - или кто-то – вдруг посмел пойти против ее воли и ее планов. Она требовала справедливости, искренне требовала, ничуть не сомневаясь в своей священной правоте. И даже как будто жаждала всем сердцем и считала себя вправе ожидать ее запоздалого, но чистосердечного раскаяния.
– И ваша выходка – ваша злая, ваша бесчестная, ваша глупая выходка – она испортила мне весь этот чудесный вечер. Он так хорошо начался! Но вы его разрушили, этого-то я вам точно не забуду! Я встретила такого… Это был такой человек, такой мужчина! Никогда раньше… ничего подобного, никого… Вы не можете вообразить! Но вам нужно было влезть со своей детской, дурацкой беготней, как будто мне тут нечем больше занять себя, кроме как играть с вами в салочки! Никогда вам не прощу! Я… я даже не знаю его имени! Вы можете представить? Не можете, конечно же, не можете! Вы бессердечная, бестолковая девчонка, и к слову невыносимая зануда! Я провела с вами ужаснейшие, скучнейшие дни в своей жизни, а вы черной неблагодарностью отплатили за терпение и доброту! Больше я такой глупости не совершу, не сомневайтесь! Больше я с вами нянчиться не буду! Я буду заботиться о себе и только о себе! И если мне только не удастся его отыскать, пеняйте на себя! Впрочем, в любом случае пеняйте на себя! Хватит вам прохлаждаться и утомлять меня своей постной унылой физиономией! Я от вас устала и видеть вас больше не желаю. Вам не нравилось быть моей гостьей, будьте же моей узницей. Будут вам и сырые казематы. Будут вам и крысы с собаку ростом, и летучие мыши, и железные кандалы. Все будет, раз вы оказались такой… дрянью, да, дрянью! Глупая, глупая, мерзкая девчонка…
–
Вот оно, что такое отчаяние.
Ему казалось, он знал, знал и раньше, что это такое, и жалел себя, полагая, что ему досталось от жизни все дурное, что только можно вообразить, вся скопившаяся в мире за века жестокость. А это была неправда, все, что было раньше - это была всего только репетиция, и даже не последняя перед премьерой. Отчаяние это то, что он испытывал сейчас, когда у него не осталось ни одной идеи, которую можно было претворить в жизнь, ни одного замысла, который можно было бы исполнить. Чего он только не делал, где он только не был! Сам бы рассмеялся себе в лицо, глядя прямо в свое ужасное, ненавистное лицо, если бы кто-то сказал ему, как далеко он может зайти, если отчаяние будет подгонять и похлестывать его, и толкать вперед, прочь из темного подземного склепа, из зашторенных безлюдных комнат, из успокаивающей пустоты. В мире, где не было ни друзей, ни врагов, где некому было протянуть руку ни чтобы поддержать, ни чтобы ударить – откуда там было взяться отчаянию? Там была пустота, а пустота – не отчаяние, пустота – отсутствие чувств, хороших, дурных, любых…
И страшнее всего было то, что ему никогда не узнать правды. Если он потерял все связи со своими врагами, а они и думать о нем забыли – он даже не сможет сказать себе «Все кончено» и примириться с этим. Просто никогда не узнает, что там произошло, когда, и есть ли еще надежда. И он возвращался в этот дом, в потрепанные меблированные комнаты, где жильцам не было друг до друга никакого дела и ему вслед никто даже не поворачивал головы, и уже не задумывался даже, ловушка это или нет - возвращался только ради Жеана, потому что полагаться только на Мэг Жири, и тем более на Шатильона, было смехотворно. Они просто погубили бы несчастное дитя своим небрежным равнодушием, беззлобным, но беззаботным отношением, как к комнатному цветку, который можно и позабыть полить – в самом худшем случае завянет, невелика беда. Если б был уверен, что больше ничего нельзя сделать, забрал бы Жеана и покинул Париж. С новой раной в душе, но зная, что обязан выстоять и теперь, не опуститься и не прервать своими руками нить своей жизни, пусть даже порой она казалась тяжким бременем. Но пока теплилось «а вдруг…», он не мог никуда уйти. И придумать, как найти женщину, настоящего имени которой он не знал, он тоже не мог. Возможно, в каком-то узком кругу она была личностью по-своему известной… Но где?
Шатильон появился за полночь и как будто даже навеселе, судя по костюму и сморщившемуся цветку в петлице – с какого-то торжества. Он вполне держался на ногах, даже не шатался, но нездоровый блеск в глазах и состояние духа указывали на то, что он провел довольно бурные несколько часов. Настроение у него было особенно циничное, а в циничном настроении ему не интересно было нянчиться с Мэг, которая все шустрее и шустрее умудрялась передвигаться, опираясь на с виду неудобные деревяшки. Он слышал звук поцелуя и как Робер отсылает ее в спальню, обождать, пока он сам не присоединиться к ней – и затем перестук дерева по половицам и удаляющиеся шаги. Эрику не хотелось ни видеть его, ни говорить с ним, он бы и не встретился с Шатильоном, забившись в свой угол, где сам он отдавал дань бессоннице, глядя на Жеана и исступленно предаваясь тягостным, невеселым мыслям о бесполезности всего сущего. И пусть он даже знал, что Шатильон в любой момент мог привести с собой жандармов, и им будет совсем несложно исполнить свой долг – он ведь совсем выбился из сил, не хотелось ни есть, ни спать, и отчаяние дружески положило руку ему на плечо – ему было безразлично. Он обязан был сражаться до конца – и сражался, но если судьба была против и желала свести на нет все его усилия – что ж, так даже проще. Закрыть глаза и встретить конец. Закончить это опостылевшее земное существование…
– Уныние это очень продуктивно, - холодный, полный издевки голос.
Это Шатильон… Эрик поднял голову взглянуть на него, оторвавшись ненадолго от созерцания спящего мальчика - последнее, что сохраняло его в мире людей, по которым не плакал приют для умалишенных. Последний хрупкий оплот здравого рассудка. Последнее, что у него осталось. Так мало. И так страшно – теперь, когда к нему пришло понимание того, каким ничтожным было его знание жизни. Хотя казалось бы, чего уж проще… бери и живи. Должно же быть проще, чем годами обходиться без всего и всех в темном подземелье, будто крыса, а не человек. Но оказалось, что нет. Неправда. Не проще. И тем не проще, чем большую ответственность за других взвалили тебе на плечи.
– Оставь меня в покое, - попросил он. Отвращение к этому человеку и его образу жизни поубавилось за те пару-тройку дней, что он пользовался его гостеприимством, стало хотя бы не таким острым. Может, просто угасала способность чувствовать и ненавидеть. Может, начал привыкать к его манерам. Сегодня тот вел себя еще более странно, чем всегда. Больше злости, меньше обычной безмятежности. Где-то пробежала трещина, и панцирь спокойствия и самоуверенности начал ломаться.
– А, ну да, ну да… - Робер утомленно зевнул, вытащил увядший цветок, опустивший в предсмертной агонии чахлые белые лепестки, и отбросил его в сторону. – Ну как хочешь. Я думал, тебе будет интересно… Но раз нет, пойду-ка я спать. Раз уж я пришел сюда, надо же как следует попрощаться с моей Магдалиной.
– Интересно что? – встрепенулся Эрик, вмиг пробудившись от спячки. Но Робер не отвечая закрыл за собой дверь, демонстрируя ему свое полнейшее пренебрежение. Что-то в легкомысленном тоне задело - в этот раз он не насмешничал. Отбросив оковы апатичной тоски, убившей в нем всю волю к жизни, Эрик вскочил и распахнул дверь.
– Интересно – что? – крикнул он.
– Так тебе все-таки интересно? – ухмыльнулся тот, но с каким-то натужным, деланным весельем, не тем прежним, которое бесило и действовало на нервы, но которое было подкупающе чистосердечным.
– Говори.
– А теперь я уже не хочу, - Робер шутовски развел руками и криво усмехнулся. – Увы.
– Говори же! – кажется он даже не вскрикнул – взвизгнул, как обезумевший зверь, который вот-вот оставит все попытки спастись от охотников, повернет навстречу погоне и бросится на своих обидчиков. Так ревет раненный стрелой дикий кабан, который напоследок вонзает клыки и в напуганных собак, и в человека, если тот имеет неосторожность или пагубную самоуверенность подойти слишком близко к еще живой жертве.
– Очнулся наконец? – одобрительно заметил Робер. – Не люблю разговаривать, когда собеседник смотрит сквозь меня. Я не прозрачный. Я не призрак. Это ты – призрак. Могу обменять свои новости на небольшую и совсем не сложную услугу.
– Какую? – спросил он, заранее готовый на все…
– Мне нужно, чтобы Магдалина завтра же отправилась домой. Я выдам ей денег на извозчика. А до извозчика она уже вполне способна дойти самостоятельно. Ну или поможешь ей спуститься, если ей не удастся проделать этот вовсе не трудный путь. Можешь даже отнести ее на руках до экипажа. Ее это… позабавит.
– Причем тут я? Мне – мне-то что за дело до тебя и этой маленькой Жири?
– А, ну не хочешь, ради бога. Спокойной ночи, - демонстративный скучливый зевок – и Робер двинулся в сторону спальни. Его игра бесила, но Эрику нечего было ему противопоставить. Даже пистолет к виску или веревка у горла – не тот способ, которым можно было унять Робера де Шатильона.
– Черт тебя возьми! – выкрикнул Эрик, борясь с собой и одерживая поражение за поражением – или победу? Смотря как посмотреть… Он терялся в догадках, что Робер может скрывать, и доходил до исступления от мысли, что его знание может чего-то да стоить. – Ну говори же!
Робер приостановился, наслаждаясь моментом власти. Призрак Оперы, которого так долго и тщетно искала парижская полиция, человек, в котором он чуял сильную и незаурядную личность, хоть и застывшую в опасной близости от того, чтобы сломиться и пасть на колени разбитой и побежденной – этот человек снизошел до мольбы.
– Если ты исполнишь мою вполне невинную просьбу. Терпеть не могу женские слезы и все такое… Нытье, плач, мой хороший фрак весь промокший от слез, в мой шелковый носовой платок сморкается в сущности чужая мне молодая особа. Это очень раздражает, поверь мне. Я понимаю, конечно, что тебе не приходилось бывать в таком неприятном и двусмысленном положении, когда при всем желании трудно остаться джентльменом по отношению к зареванной и топающей ногами даме, которая требует любви до гроба и брака с множеством детишек мал мала меньше… Но тебе ведь тоже полезны новые впечатления. Вот и узнаешь, как это бывает. О, нет, не говори, я уже понял, что ты хочешь сказать – «Мерзавец». Я умею читать по губам. Ну да, может быть, я не очень добрый и душевный человек, я не спорю. Тем не менее, мне как-то гадко, когда они так хнычут, как дети, и унижаются, требуя милосердия. А тебе – тебе ведь не привыкать, верно? К просьбам о пощаде. Ты же у нас известный, кхм… душегуб.
– Я никогда не убивал… женщин, - ответил Эрик неожиданно тихо, испытывая только ужас и омерзение, что Робер поставил его на одну с собой доску, как будто это было все равно… или это и было все равно? Или может быть, он был куда хуже и грязнее и чернее душой? Его ответ насмешил Шатильона до глубины души, и громкий смех его в тишине отдался странным пугающим звуком, похожим на сдавленное рыдание.
– Я восхищен, - фыркнул он, отсмеявшись. – Нет, ты правда… гений. Правильно, так и нужно говорить правду – главное к месту и ровно столько, сколько требуется. Строго отмеренную дозу, как лекарство. Точно! Теперь не томи и быстро говори, соглашаешься или нет. Я хочу спать. Очень.
– Да! – вскрикнул Эрик в отчаянии, устав спорить с ним. Пусть будет как угодно. Еще одна пылинка не очернит ведро сажи. – Ну же? – рванулся он вперед, едва сдерживая желание схватить Робера за шкирку и трясти, трясти… пока хватит сил.
– Отлично… Впрочем, я не совсем уверен, что не ошибся, - добавил тот со злой насмешкой, продлевая утонченную пытку словом. – Итак, я познакомился с женщиной, весьма подходящей под приметы твоей Анны.
– Как ты можешь знать?
– А я и не знаю. Что в этом мире можно знать наверняка? Но поверь, она похожа. Ее поджидала миленькая рыженькая камеристочка, - сообщил он и, улыбнувшись, умолк.
– Это все? – прорычал Эрик, едва сдерживая вновь обрушившиеся на плечи стены отчаяния.
– Пожалуй, да, - подумав немного, согласился Робер.
– Ты издеваешься.
– Отчего же. Я практически не сомневаюсь, что я прав.
– Кто она такая?
– А вот это я пожалуй подскажу тебе, когда ты исполнишь свою часть уговора.
– Но… с чего ты взял, что это были они? Анна и Шарлиз?
– Чутье. У меня развитое чутье, Эрик. Очень полезное в жизни качество.
– А если ты ошибаешься?
– А если нет?
Эрик остановился, задохнувшись от сдавившего горло волнения. Если все-таки нет?
– А ты знаешь ее имя? – снова накинулся он на Робера с вопросами. Но уже почти допустив мысль, что его уверенность в своей правоте имеет под собой некую основу… в чем он просто не желал признаваться.
– Знаю.
– А как ее найти - знаешь?
– Вот этого не знаю. Но что-то мне подсказывает, что она сама меня найдет. Или… или все-таки я ее. Знать имя это ведь уже немало, верно? Да, кстати! Мысль! Мой добрый друг Жювиль показывал мне уйму разномастных Дайе… больших, маленьких, в профиль и анфас… Найденных в каком-то мерзком сыром подвале.
Эрик только напрягся при упоминании Кристины, но не сказал ничего, выжидая куда клонит Шатильон. Тот же, казалось, в подтверждении своих слов не нуждался.
– Я могу выделить тебе только черный грифель, но раз ты такой гений, отчего б тебе не изобразить их? – предложил он - А я скажу – она это была или не она.
Мысль была действительно хорошей… действительно. Если он только не разучился рисовать вместе со всем остальным.
– Да… это я могу. Хорошо.
– А мог бы сказать – какой ты гений, Робер, какая светлая у тебя голова, - усмехнулся тот. Угрюмо нахмурившись, Эрик промолчал.
– Ну ладно, раз не хочешь меня похвалить, я пойду. А у тебя есть несколько часов до рассвета, которые можно посвятить творчеству. Хотя ты не представляешь, как я тебе завидую. Спать охота до смерти. Но, хочешь или не хочешь, а по справедливости нужно попрощаться с милой девушкой, доставившей столько приятных минут, со всем возможным… усердием. Эй, не хочешь меня подменить, а? Может, она в темноте и не разглядит, кто. А я б чудно выспался на диванчике. Нет, нет, я знаю, что я мерзавец! Не продолжай…
–
Это оказалось куда сложнее и намного больнее, чем ему показалось вначале - рисовать человека, который был дорог ему и которого он возможно уже потерял. И потерял, не успев даже сказать, как сильно он благодарен, и как дорого ему каждое из маленьких, хрупких, но теплых, как лепестки нагревшихся на солнце цветов, воспоминаний. И как жаль каждого потерянного мгновения, каждой убитой на пустые сожаления о несбывшемся минуты, когда он не способен был понять, как ему повезло, как щедро обошлась с ним судьба, дав больше, чем он когда-либо заслуживал.
Когда пошли на убыль проклятия, которые сами собой срывались с губ вслед человеку, который находил удовольствие в том, чтобы издеваться над ним, но при этом – быть может, чтобы продлить для себя это развлечение медленно пить его кровь – не захотел пойти на то, что бы отправить его на каторгу или гильотину, Эрик сумел продышаться и успокоиться. Когда-нибудь… когда-нибудь придет и его время посмеяться. И тогда человек без совести и стыда еще припомнит эту минуту... Чиркнув спичкой, он зажег еще пару свеч, чтобы хоть что-то разглядеть в ночи. Было темно и тихо - почти тихо. Пытаясь не отвлекаться на томные вздохи, которые как ни отгораживайся, а долетали до его слуха, пробуждая и зависть и горьковатую злость, он придвинул к себе чистый лист. Однако же… это было совсем не то же, что рисовать Кристину. Он был моложе и наивнее тогда, и пребывал во власти радужных надежд. Все так хорошо шло, она была так близка к тому, чтобы влюбиться – в ангельский голос, в свою выпестованную в душе романтическую мечту. Совсем не то же самое, что восстанавливать в памяти черты, когда не знаешь, увидишь ли еще когда-нибудь эти же самые черты наяву... Повторять грифелем чуть угловатый овал и спрашивать себя, что с ней в эту самую минуту. Жива ли она. Не страдает ли. О чем думает и кого зовет на помощь. Или может быть, у нее уже даже нет сил звать.
Рука у него все еще была твердой, и четко схватывала и брала в бумажный плен образы, которые возникали в голове. К дотошному сходству он и не стремился, да оно не требовалось. Грифель легко скользил по бумаге, извлекая из пустоты знакомые черты. Он уже рисовал ее когда-то, но это выходило почти бессознательно, и ведь тоже – тогда тоже было совсем по-другому, не так, как сейчас, потому что тогда он пытался отдалить рисунок от оригинала, а не приблизить, и потому еще, что в то время ей ничего не угрожало. А сейчас это так же больно, как пытаться приласкать кожу, обожженную огнем. Когда нежность причиняет такую же боль, как жестокий удар.
Не творчество, самоистязание... Скулы чуть выше, чем угодно пропорциям. Губы чуть тоньше, но зато на них замерла легкая полуулыбка - так, как будто она вот-вот улыбнется, буквально через мгновение. Вряд ли она сейчас улыбается. Если и улыбается, то печальной прощальной улыбкой. Но такой он не станет ее рисовать. Потому что есть предел тому, что человек может запечатлеть на бумаге, не гневя небеса. Ему-то что – до гнева небес, он и так вызвал у них целый шквал возмущения одним своим существованием на земле. Но с ней… с ней так нельзя.
Слегка неправильной формы, поднимающиеся к вискам вместо симметричной дуги брови. Красота это так странно неуловимо. Та же Мэг Жири с ее правильными, но маловыразительными чертами – идеальная была бы натурщица для художника – разве она красивее? Ее лицо вылепили по всем правилам, но без души, без изюминки, будто выполняя каждодневную поднадоевшую рутинную работу. Из таких выходят хорошие актрисы – ее лицо чистый лист, на котором можно выразить любые эмоции и чувства – страсть, гнев, нежность или порочность. У Шарлиз же собственное лицо, и на нем, что она есть. Немножко чересчур серьезное. Чуть лукавства в глазах. Тень улыбки, которая успела вовремя ускользнуть и спрятаться от любопытных взглядов. Вот уже и похоже. По крайней мере можно узнать. Дальше уже можно и не продолжать.
Волосы без красок можно набросать только условно, зато глаза можно и грифелем - серые, но не изменчивый серо-голубой цвет, а настоящий светло-серый, стальной, только без серебра. И мелкие крапинки вокруг зрачка, словно их нарисовали небрежно подрезанной кистью, из которой торчали щетинки. У кого может подняться на нее рука? Только у настоящего чудовища. Нет, у чудовища тоже не может - он бы не смог, даже если для него это был бы вопрос жизни и смерти. Отложив грифель, последний раз бросил взгляд на свой рисунок. В груди тоскливо заныло, и он провел пальцем по нарисованным волосам, как будто бы мог их расправить… или погладить. И задул свечи, чтобы не смотреть больше. Не смотреть и пытаться не думать. До завтра. До рассвета, а там Шатильон пусть скажет, правда ли он видел ее или лжет или заблуждался. Или не ждать? До того, как начнет светать еще часа два-три. Целых три часа неизвестности. Эрик заколебался, бесшумно подошел к двери и прислушался. Если бы там не было Мэг Жири, он бы поднял на ноги кого угодно и в любое время суток, и даже не задумался. Но… все-таки… он стоял, переминаясь с ноги на ногу и изнывая от неловкости, стыда и мучительного желания знать свой ответ прямо сейчас. Любовники затихли, но он не мог быть уверен до конца… он как-то не чувствовал себя особенно хорошо подкованным в этом щекотливом вопросе. Наконец, мысленно извинившись перед младшей Жири, он взял последнюю непогашенную свечу, и до конца уподобившись своему прозвищу, толкнул плечом дверь.
Девушка спала, а Шатильон настороженно приподнял голову – чуткий, как зверь. Или может быть, он полагал, что его душегуб-гость запросто перережет ему горло во сне?
– Передумал или решил присоединиться? – сонно поинтересовался он. – Если второе, то я против.
– Ты… комедиант. Это она? - Эрик протянул ему листок и посветил свечой, чтобы тот мог разглядеть. Робер неохотно приподнялся на локте и сощурил глаза.
– Она, она… Кто ж еще. Можно я теперь досмотрю свой чудесный сон?
– Нет.
– Печально… - пробормотал тот зевая.
– Кто она? Как ее зовут? – настаивал Эрик, глядя на него сверху вниз и чуть не капая на лицо тающим воском. Робер отстранился, ощущая себя в положении, не слишком выгодном для спора, и к тому же недостаточно одетом.
– Если с этим знанием тебе будет лучше спаться, то ее зовут Аннемария Винцент. Подданная Австрии, я полагаю. Что ты собираешься делать с этим знанием в три часа ночи, дружище, я не знаю, но я собираюсь спать. Если тебя это успокоит, то мне не меньше твоего хотелось бы ее найти. И в отличие от тебя у меня есть наметки, как это можно сделать.Но уволь, не в три часа ночи. Спокойной ночи теперь. И за тобой должок, не забудь.
– Мой банк обанкротился, - сухо проронил он в ответ. Хлопать дверью правда не стал, просто сбежал поскорее, чтобы порадоваться в одиночестве.
–
В тот же день вечерней порой, комиссар Жювиль, изнемогая от бешеной досады, которая разрывала его мозг на части тем, как близко от него промелькнул плащ кровавого убийцы, которого он безуспешно искал вот уже почти три месяца и однажды почти уже схватил, выслушивал показания господина Жиля Андрэ, добровольно отдавшего себя в руки правосудия.
– Он был у меня, господин комиссар! Я понимаю, это кажется невероятным, но этот человек, который разорил нас с компаньоном – он приходил ко мне. Поразительная наглость, от которой я едва не потерял дар речи. Однако я взял себя в руки и выслушал его до конца, хотя это потребовало немалой храбрости. Я очень старался догадаться, чего ему от меня было нужно на самом деле, но признаться, это выше моего понимания. Быть может, он искал способ разыскать в Париже госпожу Жири или даже мадемуазель Дайе, дай боже здоровья и долгих лет будущей виконтессе, мы все очень, очень за нее рады, и все еще надеемся, что господин виконт… впрочем, я о Призраке. Он – не поверите – интересовался моими связями в свете. Мы с компаньоном безусловно достигли многого, управляя нашим театром, и завели множество весьма полезных знакомств, посещали даже званые вечера у графини де Шарбон, да и не только у нее, но... Понимаю, вам не интересно, господин комиссар. Право же, я не могу взять в толк, что Призраку потребовалось от меня. Я даже… даже боюсь предположить. Если он ищет мести… Если он полагает, что мы задолжали ему… Я ведь имею все основания надеяться, что парижская полиция… меня не оставит в этих неприятных обстоятельствах?
– Безусловно, господин Андрэ, безусловно, - нервно постукивая ногтями по столу, проговорил Жювиль. – Вы можете быть совершенно спокойны. Вы пришли по адресу. Собственно, у меня есть все основания полагать, что преступник будет схвачен в самое ближайшее время. А вы только подтвердили, что он не покинул Париж, это дает нам повод для оптимизма. Благодарю, что нашли время…
Комиссар поднялся, выпроваживая посетителя, который не мог больше сказать ничего полезного, а его причитания не представляли для правосудия ни малейшего интереса.
